– Что я должен делать? – спросил я.

– Кушать, – сказал он. – Прийти в полседьмого и как следует покушать. Позвони Люси и скажи ей, чего ты хочешь на обед.

– Я спрашиваю: что я должен делать на работе?

– Понятия не имею, – ответил он. – Что-нибудь подвернется.

Тут он был прав.

3

Когда я приезжал домой и встречался с матерью, каждый раз происходило одно и то же. Я удивлялся, что это происходит, хотя заранее знал, что произойдет. Я приезжал домой с твердым убеждением, что я ей совершенно безразличен, что я – лишь один из мужчин, которых она хочет иметь около себя, ибо она была из той породы женщин, которые хотят, чтобы около них вились мужчины и плясали под их дудку. Но стоило мне ее увидеть, как я обо всем этом забывал. Иногда забывал, еще и не успев ее увидеть. Так или иначе, забыв, я удивлялся, почему мы не можем с ней ужиться. Я удивлялся, хотя прекрасно знал, что произойдет, знал, что сцена, в которой я должен выступить, и слова, которые я произнесу, – все это уже было и будет, что сейчас я шагну в просторную, высокую белую прихожую с полом, отсвечивающим, как темный лед, и в дальнем конце ее, в дверях комнаты, освещенной неверными отблесками камина, появится моя мать и улыбнется невинно-радостной улыбкой, как девочка. Она пойдет мне навстречу, дробно и нетерпеливо постукивая каблуками, смеясь торопливым горловым смехом, подойдет, прищипнет большими и указательными пальцами борта моего пиджака – по-детски слабым и в то же время требовательным жестом – и поднимет ко мне лицо, слегка наклонив его набок, чтобы я мог запечатлеть на нем положенный поцелуй. Щека ее будет твердой и гладкой, прохладной; я вдохну запах ее любимых духов, увижу аккуратно выщипанную линию брови, тонкую сетку морщин на коричневатых веках и в углу быстро мигающего голубого глаза. Глаз, блестящий и чуть-чуть выпуклый, будет смотреть на что-то за моей спиной.

Так бывало каждый раз: когда я возвращался из школы, когда я возвращался из летних походов, когда я возвращался из университета, когда я приезжал в отпуск, – и так же точно было в тот дождливый день на пороге весны 1933 года, когда я вернулся домой после долгого отсутствия. С последнего моего приезда прошло месяцев шесть или восемь. Тогда мы поссорились из-за того, что я работаю у губернатора Старка. Рано или поздно мы ссорились всякий раз, а в последние два с половиной года, с тех пор, как я начал работать у Вилли, все ссоры в конечном счете сводились именно к этому предмету. Даже если не упоминалось его имя, тень его все время стояла у нас за плечами. Впрочем, и неважно, что было поводом для ссоры. Над нами стояла другая тень, длиннее и сумрачнее тени Старка. Но я всегда возвращался – вернулся и на этот раз. Что-то помимо воли тянуло меня домой. И всегда казалось, будто начинаешь с чистой страницы, отметаешь все, что на самом деле нельзя отмести.

– Оставь чемоданы в машине, – сказала она, – их принесут. – И повела меня к открытой двери гостиной, где горел камин, и через всю гостиную к длинной кушетке. На стеклянном столике я увидел вазу со льдом, сифон содовой и бутылку шотландского виски; на них играли отблески камина.

– Садись, – сказала она, – сядь, мальчик, – и пальцами правой руки прикоснулась к моей груди, как бы толкая. Толчка почти не было, я не потерял равновесия, но все же сел и откинулся на кушетке. Она налила мне стакан и чуть-чуть плеснула себе, из вежливости, потому что пила мало. Протянув мне стакан, она опять засмеялась быстрым горловым смехом.

– Выпей, – сказала она с таким выражением лица, будто предлагала мне нечто совершенно исключительное и по ценности не сравнимое ни с чем на земном шаре.

Много виски есть на свете – есть даже шотландское, но я взял стакан и, отпив, почувствовал, что это и в самом деле нечто исключительное.

Она легко опустилась на кушетку, напомнив мне этим движением птичку, которая вспорхнула на ветку и начинает охорашиваться. Отпив из стакана, она закинула голову, словно желая поскорее пропустить виски в горло. Одну ногу она подвернула под себя, а другую вытянула, едва касаясь пола острым носком серой замшевой туфельки – изящно, как балерина. Затем она повернулась ко мне всем торсом, не сгибая талии, отчего ее серое платье слегка перекрутилось. Свет камина обрисовывал ее тонкие правильные черты, оставляя половину лица в тени и оттеняя голодную, призывную впадинку под скулой (я всегда думал – с тех пор, как подрос настолько, чтобы думать, – что этим она и брала их, трогательной впадинкой) и плавный стремительный подъем ее взбитой прически. Волосы у нее были желтоватые, как металл, тронутые уже сединой, но и седина отливала металлом, словно канитель, вплетенная в желтое. Казалось, все так и было задумано с самого начала – дьявольски дорогая штучка.

Я смотрел на нее и думал: «Да, ей пошел пятьдесят пятый, однако надо отдать ей должное». И вдруг я почувствовал себя стариком, и начало моих тридцати пяти лет утонуло в бесконечно далеком прошлом. Однако надо отдать ей должное.

Она смотрела на меня молча, тем взглядом, который всегда говорит: «У тебя есть то, что я хочу, что мне нужно, что я должна иметь» и еще говорит: «У меня для тебя тоже что-то есть, я пока не скажу, что, но и для тебя что-то есть». Впадинки под скулами: голод. Блеск в глазах: обещание. И оба – вместе. Целый фокус.

Я допил и продолжал держать стакан в руке. Она взяла его, глядя на меня по-прежнему, и поставила на столик. Затем сказала:

– Мальчик, у тебя усталый вид.

– Нет, – ответил я, чувствуя, как во мне пробуждается упрямство.

– Ты устал, – сказала она и, взяв меня за рукав, потянула к себе. Сначала я не поддавался. Я просто расслабил руку. Она тянула едва-едва, но все-время смотрела мне в лицо.

Я сдался, опрокинулся на нее. Я лег на спину, головой к ней на колени, как и предвидел с самого начала. Левую руку она опустила мне на грудь и двумя пальцами стала крутить пуговицу рубашки, а правую положила на лоб. Потом накрыла ею глаза и медленно провела вверх, по лбу. Руки у нее всегда были прохладные. Это одно из первых моих детских впечатлений.

Она долго молчала. Она просто водила ладонью по моим глазам и лбу. Я знал, что из этого выйдет, знал, что выходило всегда и будет выходить потом. Но она умела устроить маленький островок прямо посреди времени и вашего знания, которое – всего лишь след, оставленный на вас временем. Наконец она сказала:

– Ты устал, мальчик.

А я не был усталым, и неусталым тоже не был, и усталость не имела никакого отношения к тому, что происходит. Потом, немного погодя:

– Ты много работаешь, мальчик?

Я сказал:

– Так, не очень.

И погодя еще немного:

– Этот человек… этот человек, у которого ты работаешь…

– Ну что еще? – сказал я. Рука на моем лбу остановилась, и я знал, что остановил ее мой голос.

– Ничего, – сказала она. – Только тебе не обязательно работать у этого человека. Теодор мог бы устроить тебя…

– Мне не нужно никакой работы от Теодора, – сказал я и попробовал сесть, но попробуйте сесть, если вы лежите навзничь на мягкой кушетке и кто-нибудь держит руку у вас на лбу.

Крепко прижав ладонь к моему лбу, она наклонилась и сказала:

– Ну зачем ты, зачем? Теодор – мой муж и твой отчим, зачем ты так говоришь – он с удовольствием…

– Слушай, – сказал я, – можешь ты понять…

Но она перебила:

– Тсс, мальчик, тсс, – накрыла мне ладонью глаза и снова стала гладить меня по лбу.

Больше она ничего не сказала. Но она уже сказала то, что сказала, и ей пришлось опять начинать свой фокус с островком. Может, она для того и завела разговор, чтобы показать фокус еще раз, показать, на что она способна. Словом, она его показала, и он опять получился.

Вскоре хлопнула входная дверь, и в прихожей раздались шаги. Я понял, что это Теодор Марел, и опять попробовал сесть. Но даже сейчас она не отпускала меня и нажимала ладонью на лоб до самой последней секунды, пока шаги Теодора не зазвучали в гостиной.