Пока он резвился в своей округе, это не играло большой роли. В памяти у всех была еще свежа история со школой. Господь стоял на стороне этого человека и явил свое знамение. Господь повалил пожарную лестницу специально, чтобы это доказать. Но вскоре Вилли перебрался в центральную часть штата, и тут у него начались неприятности. Стоило ему приехать в более или менее крупный город, как выяснялось, что людям неинтересно, которая из сторон – господня сторона.

Вилли видел, что происходит, но не понимал почему. Он осунулся, тонкая кожа как будто туже обтянула его лицо, но беспокойства он не проявлял. Это казалось странным. Кто-кто, а Вилли имел основания выглядеть озабоченным. Но не выглядел. Он напоминал человека, который досматривает последний сон перед пробуждением, а на трибуну выходил с просветленным и благостным лицом, какое бывает у выздоравливающего после тяжелой болезни.

Вилли, однако, не выздоравливал. У него была злокачественная политическая анемия.

Он не мог понять, в чем корень зла.

Так иногда человеку в ознобе кажется, что неожиданно изменилась погода, и он удивляется, почему не трясет всех остальных. И может быть, как раз потребность в простом человеческом тепле создала у него привычку приходить ко мне в номер среди ночи, когда кончались речи и рукопожатия. Он сидел, я выпивал на сон грядущий свой стаканчик, и мы почти не разговаривали; только раз в Мористауне, где ему был оказан поистине ледяной прием, он, помолчав, вдруг спросил меня:

– Джек, как, по-твоему, идут мои дела?

Это был один из тех мучительных вопросов: «Как вы думаете, жена мне верна?» или: «А вы знаете, что я еврей?» – которые ставят в тупик не потому, что на них трудно ответить правдой или ложью, а потому, что их вообще нельзя задавать. Но я ему ответил:

– Чудесно, по-моему, все идет чудесно.

– Ты правда так думаешь? – спросил он.

– Конечно, – сказал я.

Он пожевал это с минуту и проглотил. Затем сказал:

– Мне кажется, они сегодня не очень хорошо меня слушали, когда я пытался объяснить мою налоговую программу.

– Может быть, ты слишком много им объясняешь. Это парализует их мозговые клетки.

– Хотя мне кажется, им было бы интересно узнать про налоги, – сказал Вилли.

– Ты слишком много объясняешь. Пообещай, что прижмешь толстых, – и хватит про налоги.

– Нам необходима сбалансированная налоговая система. Сейчас пропорция между подоходным налогом и общим доходом штата такова, что индекс…

– Ну да, – оказал я, – слышали. Но им на это плевать. Елки зеленые, заставь их плакать, заставь их смеяться, втолкуй, что ты им друг-приятель, заблудшая душа или что ты господь всемогущий. Разозли их, наконец. Пусть хоть на тебя злятся. Только расшевели их – все равно чем и как, – и они тебя полюбят. Будут есть из твоих рук. Ущипни их за мягкое место… Они не живые, почти все – уже лет двадцать не живые. Пойми ты, их жены расплылись, растеряли зубы, спиртного у них не принимает желудок, в бога они не верят – кому же, как не тебе, расшевелить их, чтобы они почувствовали себя живыми людьми? Хоть на полчаса. Они затем и приходят. Говори им что угодно. Но ради всего святого, не пытайся учить.

Я откинулся в изнеможении, а Вилли погрузился в задумчивость. Он сидел не шевелясь, со спокойным и ясным лицом, но казалось, если приблизить к нему ухо, вы услышите, как в голове у него топочут ноги, кто-то запертый там ходит взад и вперед. Потом он рассудительно заметил:

– Да, я знаю, что некоторые так думают.

– Ты же не вчера родился, – ответил я с внезапной злобой. – Ты ведь не был глухонемым, пока сидел в Мейзонском совете, хоть и попал туда благодаря Пилсбери.

– Да, – сказал он, кивнув, – я слышал такие разговоры.

– Ничего удивительного. Это не такая уж тайна.

Тогда он спросил:

– Ты думаешь, это правда?

– Правда? – переспросил я не то его, не то самого себя. – Не знаю. Но очень на нее похоже.

Он посидел еще минуту, потом встал и, пожелав мне спокойной ночи, вышел. Скоро я услышал за стеной его шаги. Я разделся и лег. Шаги не затихали. Мудрый Советчик лежал, слушал шаги за стеной и говорил себе: «Наш друг придумывает шутку для завтрашней речи в Скидморе, он намерен их рассмешить».

Мудрый Советчик был прав. Кандидат пошутил в Скидморе. Но публика не смеялась.

В Скидморе после митинга я сидел в кабинке греческого кафе и пил кофе, чтобы успокоить нервы и спрятаться от людей, от запаха тел, гогота толпы и ее глаз, когда появилась Сэди Берк и, окинув взглядом помещение, заметила меня, зашла ко мне в кабинет и села напротив.

Сэди принадлежала к числу новых друзей Вилли, но я ее знал давно. По слухам, еще более тесная дружба связывала ее с неким Сен-Сеном Пакеттом, который сосал сен-сен, чтобы хорошо пахло изо рта, имел большой вес как в физическом, так и в политическом смысле и раньше (а возможно, и сейчас) дружил с Джо Гарисоном. Говорили, что именно Сен-Сену принадлежала блестящая мысль использовать Вилли в качестве пешки. Сэди была чересчур хороша для Сен-Сена, хотя его бы никто не назвал уродом. Она же не отличалась красотой, особенно если встать на точку зрения судей, которые выбирают мисс Орегон и мисс Нью-Джерси. У нее была складная фигура, но вы не замечали этого из-за безобразных платьев и резкой, неуклюжей манеры жестикулировать. Ее волосы, совершенно черные и немыслимо остриженные, торчали во все стороны, будто их зарядили электричеством. Точно так же вы обращали внимание не на то, что у нее приятные черты лица, а на то, что оно рябое. Но глаза у нее действительно были прекрасны – глубоко посаженные, бархатные, черные, как чернила.

Однако Сэди была чересчур хороша для Сен-Сена не из-за своей красоты. Сен-Сен не стоил ее потому, что он был холуй. Но он был недурен собой, и Сэди подобрала его, а затем – опять же по слухам – пристроила к этому грязному делу. Сэди была ловкая дама. Она давно занималась политикой и прошла огонь и воду.

В Скидмор она прибыла со штабом Старка в несколько неопределенной роли секретаря (и, видимо, сенсеновского соглядатая). Она вела организационные дела и сообщала Вилли полезные сведения о местных знаменитостях.

Теперь она приблизилась к столу обычной своей бурной походкой и, посмотрев на меня сверху, спросила:

– Можно с вами сесть?

И села, не дожидаясь ответа.

– Не только сесть, – учтиво ответил я. – Встать, сесть, лечь – я на все согласен.

Она критически оглядела меня глубоко посаженными чернильно-черными глазами, блестевшими на рябом лице, и покачала головой.

– Нет, спасибо, – сказала Сэди, – предпочитаю что-нибудь попитательнее.

– Вы хотите сказать, что у меня непривлекательная наружность?

– Меня не волнует наружность, – ответила она, – но и не привлекают люди, похожие на коробку макарон. Сплошные локти и сухой треск.

– Ладно, – сказал я. – Снимаю свое предложение. С достоинством. Но скажите мне одну вещь, раз уж мы заговорили о питательности. Как вы думаете, ваш кандидат Вилли – питательное кушанье? Для избирателей?

– О господи, – прошептала она, закатив глаза.

– Хорошо, – сказал я. – Когда вы намерены сказать своим мальчикам в городе, что это пустой номер?

– Что значит пустой? Они устраивают в Аптоне митинг и грандиозное угощение с жареным поросенком. Если верить Дафи.

– Сэди, вы же знаете не хуже моего, что им надо было бы зажарить большого косматого мастодонта и положить на бутерброды десятидолларовые бумажки вместо салата. Почему вы не скажете вашим хозяевам, что это пустой номер?

– С чего вы взяли?

– Послушайте, Сэди, – сказал я, – мы ведь старые приятели, не надо дядю обманывать. Я не сразу бегу в газету, если что-нибудь узнаю, а я знаю, что кандидатом Вилли сделали не ораторские таланты.

– Правда, он ужасен?

– Я знаю, что это подстроено, – сказал я. – Все знают, кроме Вилли.

– Пожалуй, – признала она.

– Так когда же вы скажете своим мальчикам в городе, что они бросают деньги на ветер? Что Вилли не отнял бы ни единого голоса даже у Эйба Линкольна в колыбели Конфедерации?