– Ясно, – сказал я, – надо подождать, пока она получит наследство, а потом жениться на ней и утопить ее в ванне.
– Не надо так говорить.
– Не бойся, – ответил я, – я с удовольствием утопил бы ее, но зачем мне ее деньги? Деньги меня вообще не интересуют. Иначе мне стоило бы только руку протянуть, чтобы получить десять тысяч. Двадцать тысяч. Я…
– Мальчик… Мистер Патон тут говорил… Эти люди, с которыми ты связан… мальчик, держись подальше от их махинаций.
– Махинацией это называется тогда, когда человек, который это делает, не знает, какой вилкой что едят.
– Все равно, мальчик… эти люди…
– Эти люди, как ты их называешь, – я не знаю, что они делают. Я вообще стараюсь поменьше знать, кто что делает и когда.
– Мальчик, пожалуйста, не надо, не надо…
– Чего не надо?
– Не надо ввязываться… ну, ни во что.
– Я только сказал, что в любую минуту могу получить десять тысяч. Без всяких афер. За информацию. Информация – это деньги. Но говорю тебе, меня не интересуют деньги. Совершенно. И Вилли они не интересуют.
– Вилли? – повторила она.
– Хозяина. Хозяина деньги не интересуют.
– Что же его интересует?
– Его интересует Вилли. Очень просто и непосредственно. А если человек интересуется собой очень просто и непосредственно, так, как интересуется собой Вилли, то он называется гением. Только недоделанные Патоны интересуются деньгами. Даже тузы, которые действительно умеют зарабатывать деньги, деньгами не интересуются. Генри Форда не интересуют деньги. Его интересует Генри Форд, и поэтому он – гений.
Она взяла меня за руку и серьезно сказала:
– Не надо, мальчик, не надо так говорить.
– Как так?
– Когда ты так говоришь, я просто не знаю, что и думать. Просто не знаю. – Она смотрела на меня с мольбой, и оттого, что свет камина скользил по ее щеке, впадинка под скулой казалась глубже и голоднее. Свободной рукой она накрыла мою ладонь, которая покоилась в другой ее руке, а когда женщина делает такой сандвич из вашей ладони, это означает прелюдию к чему-то. В данном случае вот к чему: «Мальчик… не пора ли тебе… не пора ли тебе остепениться? Почему ты не найдешь себе какую-нибудь славную девушку и…»
– Я уже пробовал, – напомнил я. – А если ты хочешь свести меня с девушкой Дьюмонд, то это напрасный труд.
Ее чересчур блестящие глаза смотрели на меня напряженно, испытующе, как на далекий и не понятный еще предмет. Затем она сказала:
– Мальчик, знаешь, вчера вечером ты вел себя как-то странно… держался особняком… и потом этот твой тон…
– Ладно, – сказал я.
– Тебя как будто подменили, раньше ты таким не был, ты…
– Если я когда-нибудь стану таким, как раньше, я застрелюсь, – сказал я, – а если тебе было неловко за меня перед этими слабоумными Патонами и слабоумной Дьюмонд, прошу прощения.
– Судья Ирвин… – начала она.
– Оставь его в покое, – перебил я. – Судья тут ни при чем.
– Мальчик, – воскликнула она, – почему ты так себя ведешь? Мне не было неловко, но почему ты стал таким? Все из-за этих людей… из-за этой работы… почему ты не женишься, не подыщешь приличной работы – ведь и судья Ирвин, и Теодор могли бы тебя…
Я вырвал свою руку из сандвича и сказал:
– Мне ничего от них не нужно. Ни от кого не нужно. Мне не нужна семья, не нужна жена, не нужна другая работа, а что до денег…
– Мальчик, мальчик, – сказала она, складывая руки на коленях.
– …денег… мне хватает тех, которые у меня есть. Кроме того, мне нечего беспокоиться о деньгах. У тебя их достаточно… – Я встал с кушетки, зажег сигарету и кинул обгорелую спичку в камин. – Достаточно, чтобы оставить и меня и Теодора вполне обеспеченными людьми.
Она не пошевелилась и ничего не сказала. Она только посмотрела на меня, и я увидел, что в глазах у нее слезы и что она любит меня, своего сына. И что Время ничего не значит, но что лицо с блестящими, большими глазами – старое лицо. Кожа под впадинками на щеках и под блестящими глазами обвисла.
– Не думай, мне не нужны твои деньги, – сказал я.
Нерешительным, робким движением она взяла меня за правую руку, не за ладонь, а за пальцы, и крепко их сжала.
– Мальчик, – сказала она, – ты ведь знаешь, все, что есть у меня, – твое. Разве ты не знаешь?
Я ничего не ответил.
– Разве ты не знаешь? – повторила она, держась за мои пальцы, словно за конец каната, который ей бросили в воду.
– Ладно, – услышал я свой голос и зашевелил пальцами, стараясь освободиться и чувствуя при этом, что сердце размякло и размокло у меня в груди, как снежок, когда его сдавишь в кулаке. – Ты извини, что я так разговаривал, – сказал я. – Но черт подери, зачем мы вообще разговариваем? Почему я не могу приехать домой на день или два и не открывать рта, не заводить с тобой никаких разговоров?
Она не ответила, но продолжала держать меня за пальцы. Я отнял их и сказал: «Пойду наверх, приму ванну до обеда» – и двинулся к двери. Я знал, что она не обернется и не посмотрит мне вслед, но, шагая по комнате, чувствовал себя так, словно за мной забыли опустить занавес и тысячи глаз смотрят мне в спину, а аплодисментов нет. Может, эти кретины не поняли, что пора хлопать.
Я поднялся по лестнице и лег в горячую ванну с ощущением, что все кончилось. Все кончилось еще раз. Я сяду в машину сразу после обеда и рвану в город по новому бетонному шоссе среди темных полей, покрытых полосами тумана, приеду в город к полуночи, поднимусь в свой номер, где нет ничего моего, где никто не знает моего имени и никто не скажет ни слова о том, как я жил и живу.
Лежа в ванной, я услышал шум автомобиля и понял, что это вернулся Молодой Администратор, что сейчас он откроет входную дверь и женщина с хрупкими прямыми красивыми плечами встанет с кушетки, быстро пойдет ему навстречу и поднесет ему свое старое лицо как подарок.
И пусть он попробует не выразить благодарности.
Двумя часами позже я сидел в машине, Берденс-Лендинг и залив были позади, и дворники на ветровом стекле деловито отдувались и пощелкивали, словно какая-то машинка внутри вас, которую лучше не останавливать. Потому что опять шел дождь. Капли криво влетали из темноты в огонь моих фар, будто автомобиль раздвигал портьеру из блестящих металлических бисерин.
Нет одиночества более полного, чем в машине, ночью, под дождем. Я был в машине. И был рад этому. Между одной точкой на карте и другой точкой на карте лежит одиночество в машине под дождем. Говорят, что вы проявляетесь как личность только в общении с другими людьми. Если бы не было других людей, не было бы и вас, ибо то, что вы делаете – а это и есть вы, – приобретает смысл лишь в связи с другими людьми. Это очень утешительная мысль, если вы едете один в машине дождливой ночью, ибо вы уже не вы, а не будучи собой и вообще никем, можно откинуться на спинку и по-настоящему отдохнуть. Это отпуск от самого себя. И только ровный пульс мотора у вас под ногой, тянущего, словно паук, тонкую пряжу звука из своих металлических внутренностей, – только эта нематериальная нить, только этот волосок связывает того вас, которого вы оставили в одном месте, с тем, кем вы станете, прибыв в другое.
Стоило бы как-нибудь свести обоих этих вас на одной вечеринке. А то можно устроить семейную встречу со всеми вами и зажарить где-нибудь под деревом поросенка. Забавно будет послушать, что они скажут друг другу.
Но пока что ни одного из них нет, и я еду в машине, ночью, под дождем.
Вот почему я в машине.
Тридцать семь лет назад, в 1896 году, коренастый положительный человек лет сорока, в очках со стальной оправой и темном костюме – Ученый Прокурор – приехал в лесопромышленный городок южного Арканзаса, чтобы опросить свидетелей и провести расследование по крупному делу о лесоразработках. Городок, наверно, был неказистый. Деревянные домишки, пансион для инженеров и начальников, почта, магазин компании – все это растет прямо из красной глины, а вокруг, насколько хватает глаз, пни, и вдалеке среди пней – корова, и визг пилы, как потревоженный нерв в глубине вашего мозга, и сырой тошнотворно-сладкий запах опилок.