Но теперь, мчась на восток, по пустыне, в тени хребтов, мимо плоских холмов, по нагорьям, и глядя на людей этой величественной голой страны, я думал, что мне больше некому завидовать, ибо теперь я сам обладаю сокровенным знанием, а зная, ты готов ко всему, ибо знание – сила.
В поселке Дон Джон, Нью-Мексико, я разговорился с человеком, который сидел у стены заправочной станции, заняв единственный пятачок тени на сто миль вокруг. Это был старик лет семидесяти пяти, с лицом, словно растрескавшимся от засухи, со светло-голубыми глазами и в фетровой шляпе, давно уже не черной. Единственной приметной его чертой было то, что, когда вы смотрели на потрескавшуюся кожу его лица, сухую и безжизненную, как у мумии, вы вдруг замечали тик, поддергивавший его левую щеку к голубому глазу. Вы думали, что он собирается подмигнуть, но он не собирался подмигивать. Тик был самостоятельным явлением, не связанным ни с его лицом, ни с его внутренним миром, ни с чем во всей ткани явлений, составляющей мир, в котором мы заблудились. Только он и был замечательным в этом лице – тик, живший своей маленькой самостоятельной жизнью. Старик сидел на узле, из которого торчала ручка луженой кастрюли; я присел на корточки рядом с ним и стал его слушать. Но слова были не живые. Живым был только тик, которого этот человек уже не замечал.
После того как мне заправили машину, я продолжал наблюдать этот тик, то и дело отрывая взгляд от шоссе, – мы сидели рядом и мчались на восток. Он тоже ехал на восток, возвращался. Он покинул его в те дни, когда пыльные бури бушевали над половиной страны и люди бежали на Запад, словно очумелые лемминги. Только людям не хватало высокого исступления леммингов. Они не бросались обезумевшими ордами в голубые просторы Тихого океана. А ведь это было бы логично: броситься в воду папе и маме, бабушке и дедушке и малютке Розочке с мокрой болячкой на подбородке и плыть всей гоп-компанией, взбивая пену. Но нет, они были не похожи на леммингов, а потому осели и стали медленно умирать с голоду в Калифорнии. А старик не стал. Он возвращался в северный Арканзас, чтобы голодать в родных краях.
– Что в Калифорнии, – сказал он, – что в другом месте – все едино. Только там еще похлеще будет.
– Да, – ответил я, – это точно.
– Был там? – спросил он.
Я сказал ему, что был там.
– Обратно домой едешь? – спросил он.
Я сказал ему, что еду домой.
Мы пересекли Техас, и в Шривпорте, Луизиана, он вылез, чтобы добираться до северного Арканзаса. Я не спросил его, нашел ли он правду в Калифорнии. Лицо его, во всяком случае, нашло и носило печать последней мудрости под левым глазом. Лицо знало, что тик – это живое. Что он – все. Но, расставшись с этим в остальных отношениях непримечательным стариком и размышляя над его отличием, я сообразил: если тик – это все, то что же в человеке может осознать, что тик – это все? Разве лапка мертвой лягушки в лаборатории сознает, что судорога – это все, когда ты пропускаешь через нее электрический ток? Разве лицо старика знало о тике и о том, что тик – это все? И если я – сплошной тик, то откуда тик, которым я являюсь, знает, что тик – это все? А-а, решил я, это загадка. Это сокровенное знание. Затем ты и едешь в Калифорнию, чтобы это открылось тебе в мистическом видении. Тик может знать, что тик – это все. И когда это открывается тебе в мистическом видении, ты очищаешься и становишься свободным. Ты в ладу с Великим Тиком.
Так я двигался все дальше на восток и через некоторое время прибыл домой.
Я приехал поздно ночью и лег спать. Наутро, отдохнувший и чисто выбритый, я явился на службу и зашел поздороваться с Хозяином. Мне очень хотелось его увидеть и внимательно приглядеться к нему – нет ли в нем чего-то такого, чего я прежде не замечал. Требовалась величайшая внимательность, потому что теперь он стал человеком, у которого есть все, – у меня же ничего не было. Вернее, поправил я себя, у него есть все, кроме одной вещи, которая есть у меня, очень важной вещи, секрета. Так, поправив себя, в жалостливом расположении духа, как священник, взирающий на труды и муки мирские, я вошел в приемную губернатора, миновал секретаршу, постучался и открыл дверь. Он был на месте и совсем не изменился.
– Привет, Джек, – сказал он, откинул со лба волосы, снял со стола ноги и подошел ко мне, протягивая руку, – где ты пропадал?
– На Западе, – ответил я с нарочитой небрежностью и пожал его руку. – Просто съездил на Запад. Засиделся я тут, решил отдохнуть немного.
– Хорошо прокатился?
– Чудесно прокатился, – ответил я.
– Прекрасно, – сказал он.
– А ты тут как? – спросил я.
– Прекрасно, – сказал он, – все прекрасно.
Итак, я вернулся домой, в края, где все было прекрасно. Все было так же прекрасно, как и до моего отъезда, с той только разницей, что теперь я знал секрет. И это знание отрезало меня от всех. Зная секрет, вам так же трудно общаться с тем, кто его не знает, как с непоседливым, напичканным витаминами мальцом, который поглощен своими кубиками и жестяным барабаном. И вам некого отвести в сторонку, чтобы поделиться своим секретом. Если вы попробуете это сделать, то человек, которому вы захотите открыть истину, подумает, что вы жалеете себя и ждете сочувствия, тогда как на самом деле вы ждете не сочувствия, а поздравлений. Поэтому я занимался своими насущными делами, ел хлеб насущный, видел давно знакомые лица и улыбался милостиво, как священник.
Был июнь, и было жарко. Каждый вечер, кроме тех вечеров, когда я сидел в кино с кондиционированным воздухом, я приходил после обеда к себе в комнату, раздевался догола, ложился в постель, слушал, как зудит вентилятор, прогрызая мне мозги, и читал книжку до тех пор, пока не затихал городской шум и не распадался на далекие гудки такси, лязг и скрежет редких ночных трамваев. Тогда я протягивал руку, гасил свет и, повернувшись на бок, засыпал под назойливое жужжание вентилятора.
В июне я несколько раз видел Адама. Он еще глубже ушел в работу над проектом медицинского центра, еще угрюмее и безжалостнее подгонял себя. Конечно, с концом учебного года дел в университете у него поубавилось, но это с лихвой восполняла растущая частная практика и работа в клинике. Когда я приходил к нему, он говорил, что рад меня видеть, и, наверно, в самом деле был рад, но разговаривал он неохотно, и, пока я сидел у него, он все глубже и глубже уходил в себя, и в конце концов у меня возникало такое чувство, будто я пытаюсь заговорить с человеком, сидящим в глубоком колодце, и мне надо орать, чтобы меня услышали. Только раз он оживился – когда мимоходом сказал, что завтра утром у него операция, а я спросил, чем болен пациент.
Он сказал, что это случай кататонической шизофрении.
– Значит, псих? – спросил я.
Адам улыбнулся и снисходительно заметил, что я недалек от истины.
– Я не знал, что ты режешь психов, – сказал я. – Я думал, ты просто ублажаешь их, прописываешь холодные ванны, заставляешь плести корзинки и выпытываешь, какие они видят сны.
– Нет, – сказал он, – их можно оперировать. – И, как бы извиняясь, добавил: – Фронтальная лоботомия.
– А что это?
– Удаляются кусочки лобных долей в обоих полушариях, – ответил он.
Я спросил, останется ли пациент жив. Он сказал, что ручаться нельзя, но если останется, то станет другим.
Я спросил, что значит – другим.
– Другой личностью, – ответил он.
– Вроде как после обращения в христианскую веру?
– Это не создает новой личности, – ответил он. – После обращения твоя личность остается прежней. Просто она функционирует на основе другой системы ценностей.
– А личность этого человека станет другой?
– Да, – сказал Адам. – Сейчас он просто сидит на стуле или лежит на спине и смотрит в пустоту. Его лоб изборожден морщинами. Изредка он издает тихий стон или восклицание. Иногда этим случаям сопутствует бред преследования. Пациент находится в ступоре и испытывает грызущую тоску. Но после операции решительно все меняется. Напряженность уходит, он становится веселым и дружелюбным. Его лоб разглаживается. Он будет хорошо спать, хорошо есть, с удовольствием стоять у изгороди и делать соседям комплименты по поводу их настурций или капусты. Он будет совершенно счастлив.