«Вновь нахлынул…»

Вновь нахлынул
северный ветер.
Вновь весна
заслонилась метелью…
Знаешь,
понял я,
что на свете
мы
не существуем отдельно.
Мы уже —
продолженье друг друга.
Неотъемлемы.
Нерасторжимы.
Это – трудно
и вовсе не трудно.
Может,
мы лишь поэтому
живы…
Сколько раз —
я поверить не смею —
не случайно
и не на вынос
боль твоя
становилась моею,
кровь моя —
твоей становилась!..
Только чаще —
гораздо чаще! —
поднимаясь
после падений,
нес тебе я
свои несчастья,
неудачи нес
и потери.
Ты
науку донорства
знала,
ты мне выговориться
не мешала.
Кровью собственной
наполняла.
Успокаивала.
Утешала…
Плыл закат —
то светлей, то багровей…
И с годами
у нас с тобою
стала общею —
группа крови,
одинаковой —
группа боли.

«Подступала поэма…»

Подступала поэма.
Она изводила меня.
То манила доступностью легкой,
а то не давалась.
Подступала поэма.
Звучать начинала, дразня.
А потом
за границами голоса
вдруг оставалась…
Если я уезжал,
то она меня честно ждала,
терпеливо ждала
на ступенях у самого дома.
Подступала поэма.
Невнятной и точной была.
Сумасшедшей и невозмутимой.
Жестокой и доброй…
А однажды приснилось мне:
я нахожусь на посту.
И ночная дорога,
как пеной,
туманом закрыта.
Вдруг почувствовал я,
как приходит
в мою немоту
ощущение ритма,
звенящая яростность
ритма!
Этим медленным ритмом
я был, будто льдами,
затерт.
Он во мне тяжело нарастал,
колыхаясь и зрея…
– Кто идет? —
закричал я.
– Стой!
Кто идет?
И услышал спокойный ответ:
– Время.

«Хочу, чтоб в прижизненной теореме…»

В. Коротичу

Хочу,
чтоб в прижизненной теореме
доказано было
судьбой и строкою:
я жил в эту пору.
Жил в это время.
В это.
А не в какое другое.
Всходили
знамена его и знаменья.
Пылали
проклятья его и скрижали…
Наверно,
мы все-таки
что-то сумели.
Наверно,
мы все-таки
что-то сказали…
Проходит по ельнику
зыбь ветровая…
А память,
людей оставляя в покое,
рубцуясь
и вроде бы заживая, —
болит к непогоде,
болит к непогоде.

Подслушанный разговор

– Снова дралась во дворе?
– Ага!
Мама,
но я не плакала.
Вырасту —
выучусь на моряка.
Я уже в ванне
плавала!
– Боже,
не девочка, а беда!
Сил моих больше нету.
– Мама,
а вырасту я когда?
– Вырастешь!
Ешь котлету.
– Мама,
купим живого коня?
– Коня?!
Да что ж это делается?
– Мама,
а в летчики примут меня?
– Примут.
Куда они денутся?!
Ты же из каждого,
сатана,
душу
сумеешь вытрясти!
– Мама,
а правда, что будет
война,
и я не успею
вырасти?..

Стасису Красаускасу

Этого стихотворенья
ты не прочтешь
никогда…
В город вошли,
зверея,
белые холода.
Сколько зима продлится,
хлынувши через край?
Тихо
в твоей больнице…
– Стаська,
не умирай!..
Пусть в коридоре голом,
слова мне не сказав,
ставший родным
онколог
вновь отведет глаза.
В тонкой броне халата
медленно я войду
в маленькую
палату,
в тягостную
беду…
Сделаю все
как нужно,
слезы
сумею скрыть.
Буду острить натужно,
о пустяках говорить,
врать,
от стыда сгорая!..
Так и не разберу:
может быть, мы
играем
оба
в одну игру?!
Может,
болтая о разном, —
очень еще живой —
ты между тем
прекрасно
знаешь
диагноз свой.
Может, смеешься нарочно
в этот
и в прошлый раз,
голову нам
мороча,
слишком жалея
нас?!
В окнах,
больших к хмурых,
высветится
ответ.
Как на твоих гравюрах —
белый и черный
цвет.
И до безумия просто
канет
в снежный февраль
страшная эта просьба:
– Стаська,
не умирай!..