Чудо

Так полыхнуло —
сплеча,
сполна —
над ледяным прудом!..
(Два человека —
он и она —
были виновны в том…)
В доме напротив полночный лифт
взвился до чердака.
Свет был таким,
что мельчайший шрифт
читался наверняка…
Так полыхнуло,
так занялось —
весной ли,
огнем —
не понять.
И о потомстве подумал лось,
а заяц решил
линять.
Землю пробили усики трав
и просверлили лучи.
Тотчас,
об этом чуде узнав,
заспешили с юга
грачи.
На лентах сейсмографов
стала видна
нервная полоса…
(Два человека —
он и она —
глядели
друг другу в глаза…)
Реки набухли.
Народ бежал
и жмурился от тепла.
Кто-то кричал:
«Пожар!..
Пожар!..»
А это
любовь была.

«Океана дымчатая синь…»

Океана дымчатая синь.
Утреннего солнца торжество…
С вышки минарета
муэдзин
накричал
на бога своего…
Молится и Запад,
и Восток.
Мир спешит
узнать свою судьбу.
Люди верят
в странные табу,
в дьявола
и завтрашний потоп.
Верят
знахарям и колдунам,
гороскопам
и святой воде,
наговорам
и нелепым снам,
лешему
и синей бороде.
Люди исступленно смотрят вверх —
в небо
без границ и берегов.
Тысячи
разнообразных вер!
Тьма
разнокалиберных богов!..
Впрочем,
есть у мира с неких пор
для объединения людей
летняя религия —
футбол,
зимняя религия —
хоккей.

Из сборника «Последние стихи» (1994)

«За окном заря красно-желтая…»

Иосифу Кобзону

За окном заря красно-желтая.
Не для крика пишу,
а для вышептыванья.
Самому себе.
Себе самому.
Самому себе.
Больше – никому…
Вновь душа стонет,
душа не лжет.
Положу бинты,
где сильнее жжет.
Поперек души
положу бинты.
Хлеба попрошу,
попрошу воды.
Вздрогну.
Посмеюсь над самим собой:
может, боль уйдет,
может, стихнет боль!
А душа дрожит —
обожженная…
Ах, какая жизнь протяженная!

Юноша на площади

Он стоит перед Кремлем.
А потом,
вздохнув глубоко,
шепчет он Отцу и Богу:
«Прикажи…
И мы умрем!..»
Бдительный,
полуголодный,
молодой,
знакомый мне, —
он живет в стране свободной,
самой радостной стране!
Любит детство вспоминать.
Каждый день ему —
награда.
Знает то, что надо знать.
Ровно столько,
сколько надо.
С ходу он вступает в спор,
как-то сразу сатанея.
Даже
собственным сомненьям
он готов давать отпор.
Жить он хочет не напрасно,
он поклялся
жить в борьбе.
Все ему предельно ясно.
в этом мире
и в себе.
Проклял он
врагов народа.
Верит, что вокруг друзья.
Счастлив!..
…А ведь это я —
пятьдесят второго года.

«Я верующим был…»

Я верующим был.
Почти с рожденья
я верил с удивленным наслажденьем
в счастливый свет
домов многооконных…
Весь город был в портретах,
как в иконах.
И крестные ходы —
порайонно —
несли
свои хоругви и знамена…
А я писал, от радости шалея,
о том, как мудро смотрят с Мавзолея
на нас вожди «особого закала».
(Я мало знал.
И это помогало.)
Я усомниться в вере
не пытался.
Стихи прошли.
А стыд за них
остался.

«Гул веков – страна…»

Гул веков – страна,
боль времен – страна.
На земле людей
ты и впрямь одна.
Не возьмешь – страна,
не проймешь – страна.
Через день сыта,
через год голодна.
Пей-пляши – страна!
Бей-круши – страна!
Коль снаружи мир,
так внутри война.
Перекур – страна,
перегиб – страна.
Больше, чем другим,
ты себе должна.

«Колыхался меж дверей…»

Колыхался меж дверей
страх от крика воющего: «Няня!..
Нянечка, скорей!..
Дайте обезболивающего!..
Дайте!!.»
И больной замолк…
Вечером сердешного
провезли тихонько в морг —
странного,
нездешнего…
Делают ученый вид
депутаты спорящие…
А вокруг
страна вопит:
«Дайте обезболивающего!..»
«Дайте обезболивающего!..»
«Дайте…»