Майнау остановился, как бы в ожидании утвердительного ответа, но Лиана даже и не взглянула на него. Она думала, что ей нечего доказывать ему противное, когда он этого вовсе и не желает. Подняв немного голову, она сравнивала только что вышитую тень с общим рисунком. Нежные губы ее были сжаты, и матово-бледные щеки ни на каплю не сделались розовее. При необыкновенной миловидности, вторично поразившей в эту минуту пристально смотревшего на нее Майнау, молодая женская головка, с устремленными на узор глазами, была безжизненна, как статуя; он невольно подумал, неужели только одна фамильная гордость причиной невозмутимости этой глубоко замкнутой души, но в ту же минуту он в душе обрадовался, что именно это так, а не иначе.
— Какой дивный рисунок!.. — сказал он, указывая на цветок кактуса. — Я понимаю, что тихая женская натура может до того углубиться в этого рода занятие, что забывает о всех прелестях внешнего мира. Ты, конечно, едва ли слышала что-нибудь из моих прений с дядей.
Он говорил так благосклонно и снисходительно, как будто желал услышать, что она действительно ничего не слыхала.
— Я достаточно слышала для того, чтобы удивляться, что ты сам нарушаешь тобою же составленную программу, — сказала она невозмутимо. — Ты желаешь спокойной, бесстрастной и однообразно текущей домашней жизни, а несколько минут тому назад употреблял все усилия, чтобы раздражить гофмаршала.
Она никогда не называла старика дядей.
— Тут маленькое недоразумение, милая Юлиана, — воскликнул он со смехом. — Программа не так сурова, пока я здесь, пока я сам распоряжаюсь, как хочу; не стану же я сам себя морить скукою!.. Я только не хочу, чтобы ссорились во время моего отсутствия, — продолжал он. — Боже милосердный, какое множество отчаянных писем сыплется тогда со всех сторон на несчастного отсутствующего!.. Сколько одна Валерия грешила в этом отношении!.. В самом темном уголке моего письменного стола и теперь еще лежат эти послания… любви. Я с заботливой нежностью перевязал их тогда розовой ленточкой; но моя рука никогда не касалась их, из опасения вызвать гнездящихся там духов лицемерия, властолюбия и ребяческих капризов… И все-таки я был тут на втором плане; у нее был отличный духовник — придворный священник, и ему-то первому она открывала свое сердце.
Злая улыбка, подобно молнии, мелькнула и исчезла на его красивом лице.
— Ба, чего же ты хочешь, — сказал он вдруг, после некоторого молчания, став у растворенной стеклянной двери и смотря на игравших мальчиков. — Я именно горжусь моим отношением к дяде почти так же, как гордится ребенок своим геройским поступком, когда принесет матери лакомый кусочек, не откусив от него дорогой. Видела ли ты меня когда-нибудь взбешенным? А послушай любого человека, ты ужаснешься от того, что наговорят тебе о моей необузданной вспыльчивости… Здесь я владею собою преимущественно из желания хоть короткое время удивляться своему терпению, что некоторые счастливцы делают всю жизнь.
Молодая женщина взглянула на него, и глаза их встретились. В этом взгляде не было и искры того огня, который, подобно молнии, вспыхивает в глазах двух людей, заставляя их понимать друг друга. Она подумала: никто на свете не будет властвовать над душою этого взлелеянного судьбою и избалованного вниманием женщин человека, кроме его собственных буйных желаний и воли; а он, пожав плечами, взял свою шляпу, думая про себя: в этих серых глазах можно счесть число стежков, которые она сделала пунцовым шелком во время его речи.
— Я ухожу, — сказал он. — Берегись, Юлиана, — смеркается, а храбрая прислуга замка клянется всем для нее священным, что тень дяди Гизберта появляется в том окне: в предсмертной борьбе он велел принести себя сюда. Но что я говорю! С такими безгрешными душами, как твоя, ничего не может случиться.
— Другие духи властвуют над нами, смотря по тому, любим мы их или боимся, — возразила она просто, не обращая внимания на насмешку в его голосе. — Я не боюсь тени дяди Гизберта, но желала бы спросить его: почему именно он хотел умереть здесь?
— Это и я могу тебе сказать. Ему хотелось бросить последний взгляд на свою «Кашмирскую долину», — ответил он с заметною живостью.
Он подошел к Лиане очень близко и указал на сад:
— Там, под обелиском, велел он похоронить себя… Ах, впрочем, тебе не видать отсюда монумента, — он там, в стороне.
Он вдруг взял Лиану за голову обеими руками, чтобы дать верное направление ее взгляду; его пальцы тонули в красновато-золотистой массе ее густых волос. Молодая женщина вздрогнула, с силою стряхнула его руки и устремила на него взгляд, горевший неподдельным негодованием. Он совершенно растерялся, густая краска разлилась по его лицу.
— Прости! Я и тебя и себя перепугал… Я не знал, что твои волосы при малейшем к ним прикосновении испускают такие искры, — сказал он нетвердым голосом, отходя от нее.
Она села и опять склонилась над работой. Теперь она снова представляла из себя спокойное средоточие в самой себе, как и прежде, а Майнау был далек теперь от мысли, что эта женщина считает стежки своей работы. Его взгляд был пристально устремлен на узкий пробор, блестевший на середине ее затылка, между распущенными косами; прежде он был как перламутр, теперь же принял темно-розовый оттенок. Он не взял опять брошенной им шляпы — он досадовал на встречаемый уже не в первый раз и вовсе не предвиденный момент отталкивания у «этой рыжеволосой женщины», а еще более досадовал сам на себя за понесенное поражение, да еще от не любимой им жены. Самое лучшее было предать случившееся полному забвению.
— Я на самом деле желал бы, чтобы дядя Гиз-берт мог вернуться и посмотреть туда, — сказал он и подошел к злополучному окну; он говорил теперь очень спокойно. — Ровно тринадцать лет лежит он там под красным мрамором; между тем его любимые индийские растения разрослись под северным небом так, как он и сам, вероятно, не ожидал. Они часто бывают причиной споров в Шенверте. С наступлением сурового времени года все эти чудеса южной флоры должны быть скрыты под гигантскими стеклянными домами, животные тоже требуют тщательного ухода, а это стоит больших денег. Дядя ежегодно делает попытки стереть с лица земли дорогую затею, а я решительно не допускаю прикоснуться ни до одного листа.
— А до человеческой жизни, которую немецкий дворянин завез под северное небо? — спросила она; ее мелодический голос звучал резко.
Он снова быстро подошел к ней.
— Ты намекаешь на женщину в индийском домике? — спросил он. — Вот, полюбуйся на мальчика! — тут он указал на Габриеля, на спину которому уселся Лео; худенькая фигурка импровизированной лошади терпеливо гнулась под ударами хлыста. — Вот тип расы, вывезенной из-за моря как неоцененное сокровище: трусливая, собачьи преданная и изменчивая при малейшем соблазне… Этот мальчик невыразимо противен мне. Я скорее простил бы ему пару синяков на спине моего сына, нежели это скотское раболепство человека, созданного по образу Божию… Лео, сейчас долой! — закричал он громко в отворенную дверь и сердито нахмурил брови.
Габриель только что взошел на верхнюю ступеньку. Он очень утомился и вспотел под беспокойным седоком, которого он с трудом внес на себе на лестницу; но, несмотря на это, его лицо оставалось по-прежнему бледно, хотя прекрасные линии его овала не изменились, как и у здорового ребенка.
— Ступай домой! — грубо приказал ему Майнау и повернулся к нему спиной.
Детски наивная и вместе с тем меланхолическая улыбка, оживлявшая лицо Габриеля, когда он всходил на ступени, мгновенно исчезла, и лицо от испуга стало еще бледнее. Сердце Лианы сжалось при виде, с какой нежной заботливостью спустил он на пол сына сурового человека и не мог удержаться, чтобы еще раз не погладить с робкою лаской курчавую головку Лео… Бедный «козел отпущения»! Его молодая душа отдана была во власть строгой церкви и ревностно-религиозной аристократии; а человек, который при помощи своей энергии мог бы защитить его, сам, ослепленный предубеждением и презрением, попирал его ногами.