— Ко мне адресовано? Ко мне? — воскликнул он в глубоком волнении…
Подойдя ближе к лампе, он громким голосом прочитал содержание записки.
Сначала умирающий объяснял, что вследствие своей физической и умственной слабости он находился как бы в плену у своего брата и у священника. Хотя его и уверили в измене индианки, он все-таки хотел упомянуть о ней в своем духовном завещании; но они всеми средствами старались препятствовать ему в том; даже доктор был подкуплен ими и просьбу его — пригласить следственную комиссию — называл лихорадочным бредом. В такие минуты все старались описывать ему в самых черных красках проступок и нравственное падение отвергнутой женщины, преступность его прежних отношений к ней, и он, тревожимый галлюцинациями, покорялся им по своей бесконечной слабости… Но теперь он узнал, что бессовестно был обманут ими, что у него есть сын, существование которого от него тщательно, скрывали. Он знал еще, что брат его преследовал своею бешеной страстью любимую им женщину и старался лишить ее всякого наследства, чтобы окончательно забрать несчастную в свои руки… Из всех окружающих его негодяев не было ни одного человека, которому было бы знакомо чувство сострадания; в эту минуту полнейшего одиночества он вспомнил о своем юном племяннике «с пылкою буйною головой, но с великодушным сердцем». Ввиду приближающейся смерти, ежечасно ему угрожающей, он обращается к нему со своей последней просьбой. Он считал своей обязанностью смыть пятно с репутации индианки, — пятно, которым заклеймила ее клевета: она никогда не была баядеркой и была чиста и непорочна, когда согласилась быть его подругой. Далее, он признавал маленького Габриеля своим сыном и заклинал племянника взять под свое покровительство обоих несчастных, помочь им предъявить свои права, чтобы получить третью часть всего наследства и признать за ребенком имя его отца… Лен, эта преданная душа, должна для верности лично вручить ему эту записку, достоверность которой он засвидетельствовал тем, что тотчас же после приложения печати передал перстень со смарагдом в «изменнические» руки своего «развращенного» брата.
— Прекрасно! Прекрасно! Нечего сказать, лестной характеристики удостоил меня этот «господин бродяга», достойная благодарность за все бессонные ночи, которые я проводил у его постели, ухаживая за ним во время его болезни! — сказал гофмаршал с нервным подергиванием в лице, между тем как Майнау прятал дорогой документ в свой боковой карман. — Он до самой смерти был бесхарактерным человеком и растаял, слушая сплетни двух лживых женщин… Одно только бесит меня, что такая личность, как Лен, осмелилась провести меня.
Майнау далеко отступил от говорившего, как бы гордясь тем, что не имеет ничего общего «с благороднейшим, честным представителем своего рода».
— Могу ли я завтра же, как уполномоченный дяди Гизберга фон Майнау, представить это в суд? — спросил Майнау, указывая на свой боковой карман.
— Не торопись, мы еще подумаем… У нас тоже есть свои документы. Посмотрим еще, кто победит: ты ли со своею запиской, или церковь с документом, который лежит в ящике редкостей? Придворный священник еще здесь, а это не такой свидетель, как Лен… Гм! Мне кажется, знаменательная записка, которую ты так нежно прижимаешь к сердцу, обойдется тебе дороже, нежели ты думаешь… А пока обрати внимание на свою супругу! Недостойная интрига, которую она так любезно вывела на сцену, произвела, кажется, и на нее довольно сильное впечатление.
Еще во время чтения Майнау Лиана чувствовала нервную дрожь. Ей казалось, что комната наполнилась подвижным, красным, как кровь, туманом, среди которого прыгало искаженное лицо гофмаршала… Потом в глазах у нее совершенно потемнело. С полусознательною улыбкою протянула она обе руки к Майнау, и он едва успел принять в свои объятия молодую женщину, как она с глухим криком лишилась чувств… Через пять минут летел в город экипаж, чтобы привезти докторов для сильно заболевшей владетельницы Шенверта.
Глава 28
Над Шенвертской долиной стояли ясные осенние дни. Мягкий, теплый воздух был пропитан ароматом резеды и созревших плодов; дикий виноград вился густою сетью по серой стене башни и вокруг величественных колонн открытых галерей.
В двух окнах нижнего этажа были спущены голубые занавесы; одно окно было отворено, и ароматный послеполуденный воздух, врываясь в комнату, колебал тяжелые шелковые занавесы, раздвигая их по временам, и тогда узкий луч света проникал в голубой полусвет комнаты, отражаясь на красновато-золотистых волосах, рассыпавшихся по белому одеялу… Не одну неделю длилась ожесточенная борьба между жизнью и смертью в этой изнуренной, бессознательно лежавшей в постели молодой женщине… Но со вчерашнего дня доктора стали надеяться на выздоровление, и теперь, когда дрожащий солнечный луч коснулся спокойно дышавшей груди, поднялись темные ресницы, и большие серые глаза бросили первый сознательный взгляд, который остановился на муже, сидевшем в ногах кровати. Это было его постоянное место с тех пор, как он принес сюда бесчувственную Лиану; тут в первый раз в своей веселой, беззаботной жизни испытал он всю степень невыразимой душевной тревоги, которая заставляет нас желать себе смерти у кровати больного, потому что сердце разрывается на части при виде страданий дорогого существа и кажется, что с последним его вздохом наступит вечная непроницаемая ночь.
— Рауль!..
Кто бы мог сказать ему, когда он в церкви Рюдисдофского замка так равнодушно выслушивал «да», произнесенное этими устами, что в скором времени один слабый звук этих самых уст заставит его сердце трепетать от блаженства!.. Он притянул к себе маленькую ручку, покрыл ее поцелуями и приложил палец к губам. Лиана взглянула в сторону, и удивленные глаза ее заблестели. От стола подходила к ней, с ложкою лекарства в руке, некрасивая девушка с покрытым веснушками лицом и жесткими огненными волосами, — то была Ульрика! Еще в ту страшную ночь Майнау вызвал телеграммой ее сестру, и эта некрасивая девушка, с решительным характером и твердою волей, с сердцем, исполненным нежности и материнской любви к его молодой жене, сделалась его другом, его опорой. Никто, кроме нее, не смел приближаться к Лиане. Нелегка была ее забота о двух существах, но Ульрика с радостью приняла ее на себя.
Оба знаками просили больную не говорить, но она улыбнулась и прошептала:
— Что делает мой мальчик?
— Лео здоров, — сказал Майнау. — Он пишет ежедневно по полдюжины нежных писем к своей больной маме, — вон там они все собраны — А Габриель?
— Он живет в замке, в своей комнате, рядом с комнатой наставника, который занимается с ним, и с величайшим нетерпением дожидается той минуты, когда позволят ему с благодарностью поцеловать руку своей прекрасной мужественной защитницы.
Глаза больной снова закрылись, и она впала в глубокий сон, предшествующий выздоровлению.
Спустя восемь дней Лиана под руку с мужем прошлась в первый раз по своим комнатам. Был последний день сентября, но небо было еще сине и безоблачно, и пожелтевший лист изредка падал на землю. Верхушки штамбовых роз были покрыты множеством цветов, трава на лужайках зеленела, как весною. День был такой светлый и теплый, как будто никогда не могло наступить ни ночи, ни зимы.
Молодая женщина остановилась у стеклянной двери в гостиной.
— Ах, Рауль, какое блаженство жить и…
— И что. Лиана?
— И любить!.. — сказала Лиана и прижалась к его груди.
Но почти в ту же минуту она вздрогнула и стала прислушиваться к глухому стуку колес.
— Это Лео катается в галерее на своих козликах, — объяснил Майнау. — Будь спокойна, кресло, которое и днем и ночью преследовало тебя в лихорадочном бреду, давно уже не катается по Шенвертскому замку… — В первый раз он напомнил ей о роковом происшествии и тотчас же закусил себе губу. — Я должен объяснить тебе многое и прежде всего успокоить тебя; доктор позволил теперь говорить с тобой обо всем. Но я еще не могу этого сделать, как не в состоянии войти в индийский сад, где случилось с тобою несчастье. Ульрика, наша мудрая, благоразумная Ульрика, сообщит тебе в голубом будуаре все, что ты желаешь и должна узнать.