— Так спокойно думают многие, которые должны были бы действовать, и только этим объясняется, что в нашем столетии терпима безумная отважность человеческого рассудка, которую проповедует старик в Риме… Действительно ли уверен ты, что Лео перенесет внутренний переворот так же легко, как ты? Я знаю, что первые сомнения в вере оставляют глубокие раны в душе; к чему же добровольно вызывать их и, может быть, потрясать религиозное чувство?.. Как бы мы ни охраняли, ни изучали детскую душу, она все остается тайною для самой себя и для нас; мы не можем заранее знать, каковы будут лепестки в не распустившейся еще чашечке цветка, это я узнала по опыту, какой я приобрела с тех пор, как живу здесь с Лео и постоянно наблюдаю за ним. Убедительно прошу тебя, не оставляй Лео в руках священника!
Он молчал, но руки его невольно оставили дверную ручку.
— Хорошо, — сказал он после некоторого раздумья, — я согласен исполнить эту просьбу, как твою последнюю волю перед отъездом… Довольна ты?
— Благодарю тебя! — воскликнула она искренно, протягивая ему левую руку.
— Нет, что мне в этом рукопожатии! Мы ведь перестали быть добрыми товарищами, — сказал он, отвернувшись. — Впрочем, — и тут Майнау насмешливо улыбнулся, — ты не слишком-то благодарна. Твой очень хороший друг, придворный священник, с неограниченным самоотвержением, где только может, вступается за тебя, а ты против него интригуешь!
— Он лучше всех знает, что я не желаю его рыцарских услуг, — возразила она спокойно. — В первый вечер моего приезда сюда он пробовал приблизиться ко мне, но такими хитрыми путями ему вряд ли удастся обратить меня.
— Обратить! — громко смеясь, воскликнул Майнау. — Посмотри на меня, Юлиана! — Он схватил ее левую руку и крепко сжал. — Ты в самом деле так думаешь? Он хотел обратить тебя? Обратить в католичество? Ну, говори же, я хочу знать правду! Неужели этот удивительный служитель церкви злоупотребляет своим знаменитым проповедническим голосом? Признайся, Юлиана, неужели он дерзнул хоть одним своим дыханием коснуться тебя?..
— Что с тобой? — гневно спросила она, гордым движением освобождая свою руку. — Я не понимаю тебя. Мне и в голову не приходит утаивать от тебя что-либо, что говорилось в твоем доме, и если это интересует тебя, то я отвечу тебе: он мне сказал, что Шенверт — раскаленная почва для женских ног, откуда бы они ни происходили, из Индии или из немецкого графского дома, и в то же время пытался приготовить меня к неизбежным тяжким минутам, ожидающим меня в этом замке.
— Отлично задумано! Нельзя не сознаться, что этот человек обладает недюжинным умом. Он с первого взгляда видит то, что слабые глаза замечают только тогда, когда оно для них уже утрачено!.. Да, видишь ли, Юлиана, Валерия была отличной духовной дочерью, и он вполне прав, желая, чтобы и новая хозяйка Шенверта пошла по старой колее ради религиозного мира в семейном кругу, — ведь так это, не правда ли?
— Думаю или, лучше сказать, ни минуты не сомневаюсь в этом, — сказала она и посмотрела на него своими выразительными глазами. — Оттого, как я уже говорила тебе, я так решительно протестую против всякого его вмешательства.
— Твоя воля тверда как сталь, и, конечно, такою и останется… Юлиана, я желал бы не заглядывать так глубоко в омут общественной жизни тогда, — он нагнулся к ее лицу, — и присягнул бы на этом письме, как на Евангелии, но… — Майнау горько засмеялся. — Да, да, конечно, эта головка с роскошными волнами золотых волос отлично пристала бы к лику ангелов католической церкви; проповедник прав, и я от души верю ему; к тому же ведь ты еще не знаешь, Юлиана, как сладко быть причисленной к ангельскому лику! Но я сам буду энергически противодействовать этому обращению.
— К чему все это? — прервала его молодая женщина. — Ты ведь уезжаешь, а я…
— Да, мне кажется, ты уже довольно часто повторяешь это! — воскликнул он гневно и топнул ногой. — Ты, конечно, допускаешь, что мне одному принадлежит право определить — ехать ли мне и когда.
Она промолчала. В какие противоречия вдавался этот человек, благодаря своему необузданному темпераменту! Не сам ли он до сегодняшнего дня постоянно говорил о предстоящем отъезде, как бы предвкушая величайшее наслаждение.
— Сознайся же, Юлиана, при этих предостережениях о тягостных минутах этот любезно-болтливый набожный отец не пощадил, конечно, и моей частной жизни, — проговорил он с напускным равнодушием и, сняв с пьедестала статуэтку из слоновой кости, принялся внимательно рассматривать ее.
— Для этого нужно предположить, что я спокойно слушала его, — ответила она, глубоко оскорбленная. — Надеюсь, что ты признаешь за мной настолько чувство долга, чтобы не дозволить судить тебя в моем присутствии, даже если бы эти суждения согласовались с моим собственным мнением. Тот должен глубоко презирать жену, кто осмеливается сообщать ей что-нибудь невыгодное о ее муже.
— Если умершим душам доступно чувство стыда, то я желал бы видеть теперь Валерию! — воскликнул он, поставив на пьедестал фигурку Ариадны из слоновой кости. — Значит, твое невыгодное мнение обо мне основывается исключительно на твоих собственных наблюдениях.
Она молча отвернулась.
— Как? Значит, и другие говорили тебе обо мне?.. Дядя, что ли?..
Как неудачно разыгрывал он теперь роль равнодушного!
— Да, Майнау. Он недавно жаловался священнику, что твои вечные путешествия беспокоят его относительно Лео. Ты гуляешь по свету, чтобы избежать скуки, а между тем у тебя дома слишком много дела и не на один год. Твое состояние — настоящие золотые россыпи, но оно находится в неверных руках, которые так же беспощадно расточают его, как и ты сам. Беспорядки по управлению превосходят всякое описание, и он приходит в ужас, когда ему хоть мельком приходится заглянуть туда.
Майнау побледнел, повернулся к ней спиною и стал смотреть в окно. Она говорила с видимым смущением; очевидно, это были такие обстоятельства, в которые она не должна была вмешиваться, а тем более теперь, когда была уже почти разведенной женой. Но она говорила за будущее Лео, и в эти последние минуты, которые она проводила с ним наедине, она хотела сделать для пользы Лео все, что было в ее власти.
— Но ведь ты знаешь дядю и его смертельный страх, что состояние Майнау уменьшится; его жадность к увеличению богатства становится положительно невыносимою: старик вдается в ужасные крайности, — говорил он, не поворачивая к ней головы. — Я говорю тебе, что через несколько недель все будет приведено в надлежащий порядок и все опять пойдет как по-писаному, и что же потом?.. Не должен ли я сам, ради развлечения, взяться за плуг или, может быть, не имея ни малейшего призвания к музыке, сделаться директором придворного театра? Или не должен ли я домогаться какого-нибудь вакантного министерского поста? В Берлине и Бонне я немного занимался юриспруденцией, а еще прежде сделал два похода, да ко всему этому мое старинное дворянство — чего же еще? — Он содрогнулся. — Нет, никогда!.. Ну, посоветуй же мне, мудрый сфинкс, как мне проводить время в Шенверте, когда и вторая жена покинет меня?
— Тебе никогда не приходила охота писать? Он быстро повернулся и молча взглянул на нее.
— Не хочешь ли ты зачислить меня в сочинители? — спросил он с недоверчивой улыбкой.
— Если ты разделяешь мнение моей матери и гофмаршала, то, конечно, ты не должен понимать меня так, будто я советую тебе печатать твои сочинения, — сказала она веселым тоном. — Ты рассказываешь увлекательно и красноречиво — я уверена, что у тебя прекрасный слог, а пишешь ты, верно, еще лучше, чем говоришь.
Странно! Этот человек, пресыщенный похвалами и избалованный вниманием женщин, опустил глаза и застенчиво покраснел, как девушка, услышав такую похвалу из уст этой серьезной молодой женщины.
— По вечерам, за чаем, мне не раз хотелось записывать за тобой, — добавила она.
— А! Значит, строгая критика незримо и неслышно сидела возле меня в то время, когда я порывался спросить, сколько может быть стежков в лепестке цветка этого нескончаемого ковра?.. Юлиана, с твоей стороны было нечестно заставлять меня играть такую глупую роль… Нет, молчи! — воскликнул он, когда она, гордо подняв голову, раскрыла рот для ответа. — Наказание было вполне заслужено!.. Я должен признаться тебе, — сказал он колеблясь, — что у меня не раз являлось желание описать, например, мои путевые впечатления, но первый робкий опыт мой в форме письма, который я прислал из Лондона на родину, потерпел такое блистательное фиаско, что я навсегда бросил перо. Дядя не шутя рассердился на меня за мою бесконечную болтовню, за эти бестактные и нескромные сообщения относительно различных дворов, при которых меня так «незаслуженно милостиво» принимали, и серьезно запретил мне продолжение описаний моих путевых впечатлений, потому что такое письмо легко могло попасть не в те руки, в какие было назначено, и скомпрометировать его и меня самого, а вернувшись, я нашел у Валерии один из ее флаконов заткнутым вместо пробки отрывком скучного послания, — как она, смеясь, уверяла меня.