— Странное желание в такую погоду! Слышишь, как воет буря? Ты не дойдешь и до первой лужайки в саду, будь в этом уверена! Все дороги затоплены, предостерегаю тебя, Юлиана!.. Из-за этого каприза ты непременно приобретешь себе насморк или ревматизм.
— К чему эта комедия? — сказала она совершенно спокойно и остановилась. — Ты очень хорошо знаешь, что тут и речи нет о «капризе». Я тебе еще наверху сказала, что сегодня же хочу уехать, и ты видишь меня на пути…
— В самом деле? Ты хочешь, как ты есть, в бархатном пальто и с дождевым зонтиком в руках путешествовать пешком вплоть до Рюдисдорфа?
Она слабо улыбнулась.
— Только до столицы: поезд отходит в девять часов.
— Ах, да! Отлично! В Шенверте конюшни полны лошадей, а сараи — покойных и красивых экипажей; но госпожа баронесса предпочитает оставить дом per pedes потому…
— С той минуты, как я ушла сверху, с намерением никогда больше не входить туда, я уже не член семейства в этом доме, а потому и не признаю за собою права распоряжаться чем бы то ни было.
Холодно улыбнувшись на ее возражение, Майнау, возвысив голос, продолжал прежде начатую речь:
— Уж не для того ли, чтобы завтра утром ходил в столице из уст в уста следующий, горестный и волнующий душу рассказ: «Бедная молодая баронесса фон Майнау! Ее до того измучили в Шенверте, что она ночью оставила его; гонимая бурею, блуждала она по лесу, пока не упала без чувств у самой дороги, с окровавленным, бледным, страдальческим лицом и с растрепавшимися великолепными золотыми косами…»
Но, не докончив фразы, он заступил ей дорогу, потому что она, возмущенная его речью, в негодовании сделала быстрое движение, чтобы пройти мимо него в дверь.
— При такой рассудительности и зрелом уме, как у тебя, при таком взгляде на вещи — и вдруг такая невероятная наивность, Юлиана, — продолжал он, но ни в его лице, ни в голосе не было и следов прежней насмешки. — Ты мыслишь, как мужчина, а поступаешь вдруг, как испуганное дитя. Когда нужно сказать правду или помочь другим, ты исполнена героизма и твой язык подобен острию меча, а в деле собственной защиты ты сбиваешься с пути, как страус, который при виде опасности прячет голову. Ты чувствуешь себя невинною, а между тем хочешь бежать! Разве ты не знаешь, что этим поступком ты вызываешь против себя осуждение всего света? Женщину, которая одна ночью навсегда покидает дом своего мужа, будут всегда считать бежавшею! Это звучит резко и оскорбительно для твоего нежного чувства, не правда ли?.. А все-таки я иначе выразиться не могу.
Он взял ее руку, но ее пальцы так крепко держались за ручку двери, что ему надо было бы силою сжать ее. Лицо его вдруг приняло какое-то своеобразное выражение ожидания и вместе с тем вспыхнуло таким необузданным гневом, что она испугалась, но все это, однако, не помешало ей сказать твердо и спокойно:
— Не забывай, что я при двух свидетелях предупредила тебя о моем удалении, а потому о «бегстве» не может быть и речи… Злые же языки могут говорить, что им угодно… Боже мой! Какое же значение имеет для света моя личность? Я не так тщеславна, чтобы воображать, что он долго будет заниматься мною, да он при всем своем желании и не мог бы: я схожу со сцены… А теперь прошу тебя, пропусти меня! Прощаться с тобою в другой раз я не стану, мы оба не сентиментальны.
— Нет… но только у меня, бедняка, есть в груди вздорное, беспокойное «нечто», которое возмущается.
Он отступил от двери.
— Дорога свободна, Юлиана, то есть она свободна для нас обоих. Ты, конечно, не думаешь, чтобы я отпустил тебя одну предстать пред судией, который вдобавок будет держать сторону обвинительницы? Ты хочешь поручить наш развод сестре и брату; хорошо, но я хочу быть при этом… Я велю заложить карету, потому что поеду сам с тобой, — пусть рассудительная и мудрая Ульрика решит…
— Как, Майнау, ты решаешься на это? — воскликнула она с испугом.
При ее быстром движении капюшон свалился с головы, растрепавшиеся волосы блестящими волнами рассыпались по черному бархату, зонтик упал на пол. Она сложила руки и приложила их к груди.
— Много пережила я горя в твоем доме, однако никогда не хотела бы видеть тебя пред строгим судом Ульрики: я не вынесла бы этого… Что ответишь ты ей, когда она спросит тебя: ради чего ты искал руки ее сестры? Что ты затеял все это из мести к другой женщине, что своею помолвкою с графиней Трахенберг хотел пред лицом целого двора поразить герцогиню в самое сердце…
Майнау стоял пред нею с мрачным, бледным лицом. Медленно и как-то машинально поднял он правую руку и заложил ее за пуговицы сюртука. Его молчание и поза придавали ему вид человека, который считает себя совершенно погибшим и с притворным спокойствием ожидает решения своей участи.
— И что же дальше? — спросила она неумолимо. — Тебе придется продолжать: «После того привез я несчастную статистку, с которой ради приличия нельзя было скоро развязаться, в своей дом, навьючил на нее драгоценные уборы, ткани, начертал ей программу действия вроде того, как заводят часы, и поставил ей в обязанность неуклонно следовать ей в мое отсутствие… Я знал, что глава моего дома — больной, ожесточенный старик и что только относительно его исполнение моих предначертаний представляет собой колоссальную задачу, что для этого нужно беспримерное самоотвержение, совершенное отсутствие гордой крови и впечатлительных нервов, а все это, само собою разумеется, можно было найти у куклы, носящей мое имя, обедающей за моим столом и живущей под моею кровлей».
Она замолчала, задыхаясь, полураскрыла рот и откинула назад голову, как бы освободясь от тяжелого бремени и гнетущего горя, терзавшего ее сердце за все время, проведенное ею здесь.
— Ты кончила, Юлиана? И конечно, позволишь теперь мне отвечать Ульрике? — спросил он тихо, с невыразимою нежностью в голосе, от которого до сих пор женщины «трепетали, как овечки».
— Нет еще, — сурово ответила молодая женщина.
Она в первый раз испытала месть и почувствовала, как сладко платить холодностью за холодность, презрением за пренебрежение; она невольно увлеклась и не предполагала, что сквозь это горячее чувство мести проглядывала безнадежная страсть…
— «Этот бедный автомат со своим вечным вышиванием и вокабулами на устах против собственного желания поступил бестактно, слишком затянув свой дебют в доме Майнау, продолжала она запальчиво. — Он упустил настоящий момент, когда мог с достоинством удалиться, а потому заставил других прибегнуть к крайнему средству — к оскорбительным обвинениям, чтобы скорее от него избавиться».
— Юлиана!.. — Он наклонился к ее лицу и заглянул ей в широко раскрытые глаза, смотревшие на него с неподвижностью высшего нервного возбуждения. — Как грустно мне знать, что твой светлый разум впал в такое ужасное заблуждение! Но я сам виноват: я слишком долго оставлял тебя одну, и хотя во всем прочем готов отдать отчет Ульрике, но в этом не могу… Юлиана, не смотри на меня так пристально, — просил он, привлекая к себе ее руки, — ты ужасно взволнована и можешь заболеть.
— Тогда оставь меня, — ведь ты не можешь видеть больных людей.
Она старалась высвободить свои руки, между тем как губы ее дрожали от душевных страданий.
Майнау в отчаянии отвернулся. Куда ни обращался он, он всюду с неумолимой жестокостью, как в зеркале, видел в неприглядной наготе весь свой дурной, испорченный характер. Лиана тщательно запомнила все его жестокие выражения. Он так умел блистать в разговоре, для него в обществе не существовало ни преград, ни неудач; он все бичевал своим колким остроумием, своей едкой насмешкой; а здесь, при столкновении с честною, но по его собственной вине ожесточенною женскою натурой, терпел этот блестящий светский человек полнейшее поражение. Молча протянул он руку к звонку, но она быстрым движением предупредила его.
— Не делай этого, Майнау! Я не поеду с то бой, — сказала она мрачно и решительно. — К чему переносить все эти неприятности в Рюдис-дорф? Я не должна допускать это уже ради моего милого робкого Магнуса, которого эти громкие неприятные сцены сильно огорчили бы. А мама?.. Мне предстоит, по моем возвращении, перенести жестокую борьбу с нею — я знаю это, но я предпочитаю лучше выдержать ее одной, чем в твоем присутствии. Она тотчас примет твою сторону; в ее глазах я останусь виновною до конца жизни; ты, которому все завидуют и которого все носят на руках, — владетель Шенверта и Волькерсгаузена и прочее, а я, обедневшая девушка, едва имеющая право на каноникат; впрочем, я сама виновата в том, что не умела достойным образом занять завидного положения! — При этих словах какая горькая, раздирающая душу улыбка мелькнула на губах молодой женщины! — Вот именно поэтому-то мама употребит все усилия, чтобы воспрепятвовать совершению нашего развода, а ведь мы оба только того и добиваемся.