Майнау оставил руку жены и твердыми шагами подошел к старику.

— Я здесь, дядя! И охотно пришел бы к тебе наверх, если бы ты это потребовал. Что ты хочешь сказать мне? — спросил он спокойно, но с видом человека, который не собирается уступать несообразным требованиям.

— Что хочу я сказать тебе? — повторил гофмаршал, сдерживая гнев. — Прежде всего я желал бы запретить тебе называть меня «дядей». Ты сегодня еще сказал, что порешил с прежними друзьями. Я же принадлежу им душою и сердцем, плотью и кровью, значит, этот разрыв разлучает тебя навсегда и с братом твоего отца.

— Я сумею перенести эту потерю, — сказал Майнау, побледнев, но спокойным ясным голосом. — Будущее покажет тебе, что ты выиграл, поставив все на карту. Один из так называемых друзей поспешил сообщить мне, когда я уезжал из герцогского замка, что ты через меня попал в опалу. — При спокойно произнесенном слове «опала» гофмаршал поднял руки, как бы желая предупредить произнесение рокового слова. — Такая жалкая, мелочная месть человеку, непричастному к делу, может возбудить только отвращение, и неужели у тебя не остается ничего иного, как по возможности скорее отделаться от своих единственных родных, отрешиться от всего, что в действительности могло быть целью твоей жизни, твоего одинокого будущего? И неужели это должно было непременно случиться сейчас, в эту же ночь, чтобы ты мог завтра же утром известить о своем совершенном разрыве с падшим племянником и именем Бога молить о возвращении герцогского благоволения? Чего же лишаешься ты от…

— Чего я лишаюсь? — крикнул гофмаршал. — Солнечного света, необходимого мне для дыхания! Я умру, если эта опала продолжится хоть только месяц… Как ты об этом думаешь — это твое дело, я об этом не забочусь.

Проговорив последние слова, он пошатнулся и, чувствуя, что не в силах более стоять на ногах, опустился в ближайшее кресло. Майнау с презрением обернулся к нему спиною.

— В таком случае мне нечего напрасно терять слова, — проговорил он, пожав плечами. — Я считал своей обязанностью еще раз напомнить тебе о твоих родственных чувствах к Лео.

— Ага! Вот мы наконец и добрались до того пункта, который вынудил меня искать встречи с тобой… Мой внук, сын моей единственной дочери…

— Мой сын, — прервал его Майнау совершенно спокойно, повернув к нему лицо. — Само собою разумеется, он останется при мне.

— Никогда!.. На первое время ты можешь тащить его во Францию, — я, конечно, не могу этому воспрепятствовать. Но не далее как через несколько месяцев ты узнаешь, что значит дерзко вызывать на бой всесильную светскую и духовную власть.

— Я мог бы бояться, — сказал Майнау с презрительной иронией, — если бы не стоял здесь на своих собственных ногах… Я знаю, куда ты хочешь направить удар. Ты думаешь, что если я дал моему католику-сыну протестантку-мать и выбрал для него законоучителем либерального богослова, то церковь считает себя вправе потребовать принадлежащую ей душу, чтобы спасти ее. Разумеется, права отца не принимаются в расчет папскою властью. Да и кто же станет спорить о такой мелочи в то время, когда приговоры светской власти и решения представителей народа считаются в Риме за мыльные пузыри!.. Я мог бы перейти на сторону врагов клерикальной партии, если бы не предпочитал один ожидать на своем рубеже нападения черной толпы. Пусть подходит.

— И подойдет, будь в этом уверен! Твоя вероломная оппозиция будет наказана, как того заслуживает и как верные должны желать! — воскликнул гофмаршал в желчном раздражении. — Пеняй на себя, на свой строптивый дух, на свою беспокойную голову, с которой ты думаешь одержать победу; но через нее-то ты и потерпишь фиаско! Спроси завтра всех придворных — они единодушно скажут тебе, что ты сегодня вечером был не в своем уме. Человек в здравом рассудке…

— Не несет прямо своей головы, а пресмыкается перед власть имеющими, хочешь ты сказать?

— Я хочу сказать, что твои поступки и вообще твое поведение в последние дни так странны, что требуют медицинского приговора! — заключил старик вне себя от бешенства.

— А! Так вот брешь, в которую хочет ворваться светская власть… — Мертвенная бледность покрыла на секунду прекрасное лицо Майнау. Он был глубоко раздражен, но, скрестив на груди руки, проговорил небрежно, хоть и едко:

— Удивляюсь тебе: ты, такой опытный дипломат и придворный, и вдруг, в гневе, выдаешь тайно обдуманный план действий… Так, значит, когда борьба с клерикалами счастливо минует, тогда выступит на сцену суд и объявит человека «безумным» только потому, что он боролся и что многочисленное придворное общество, и, конечно, с герцогиней во главе, подтвердит клятвою, что он однажды вечером был не в своем уме.

Гофмаршал поднялся с места. — Я попрошу в моем присутствии не злословить об особе герцогини, — протестовал он своим неприятно резким голосом. — Впрочем, я с намерением сообщил тебе так называемый план действий. Ты должен его знать, потому что я не хочу доводить дело до крайности и, как Майнау, считаю своим долгом насколько возможно избегать скандала. Но я не отступлю ни на йоту от своих требований уже ради моей усопшей, истинно веровавшей дочери, а потому спрашиваю тебя коротко и ясно: хочешь ли ты добровольно предоставить мне Лео, на которого я имею такое же святое право, как и ты?..

Далее он не мог продолжать, так как Майнау прервал его речь громким смехом. В эту минуту молодая женщина проскользнула в уборную, а оттуда в колоннаду. Нельзя было медлить ни минуты. Беспримерная выходка гофмаршала ясно доказывала ей, что в своем несправедливом требовании он рассчитывает на могущественную поддержку. Уверенному в победе жалкому гофмаршалу, с руками убийцы, суждено было вторично пасть, и на этот раз по своей собственной тяжелой вине! Как болело ее сердце за Майнау! Как любила она его, выдержавшего так мужественно неизбежные последствия своей любви к ней.

Она забыла, что оставила в зале мантилью и капюшон; не заметила, как прислушивавшиеся к спорящим голосам лакеи отступили перед ней в сенях, когда она, с обнаженной головой и плечами, в роскошном бальном наряде выбежала из дому.

Индийский сад представлялся ей опять в том же волшебном виде, освещенный серебристыми лучами бледной луны, как и в первую ночь, проведенную в Шенверте; но какую разницу представляли эти обе ночи! Еще сегодня же, несмотря на поздний час, суждено было, чтобы карающая рука Немезиды совершила переворот в доме баронов Майнау так же быстро, как буря сокрушила могучий банан.

Лиана шла так скоро, как будто и не касалась земли, отчего среди ночной тишины неприятно раздавался шелест ее длинного шлейфа. Войдя в густую аллею, любимое местопребывание попугаев и обезьян, она вздрогнула и остановилась: шум чьих-то шагов коснулся ее слуха.

— Кто тут? — спросила она, осторожно отступая к выходу.

— Егерь Даммер, баронесса, — отвечал человек с заметным смущением.

Она свободнее вздохнула и пошла вперед, а он, почтительно поклонившись, прошел мимо и остановился у противоположного выхода. Бросив взгляд в сторону, она поняла, что привело сюда Даммера: опустив глаза и пряча вспыхнувшее лицо, ей приседала одна из хорошеньких служанок замка; молодыми людьми, разлученными перемещением егеря в Волькерсгаузен, назначено было здесь свидание. У Лианы точно гора свалилась с плеч при мысли, что поблизости находятся живые люди.

Дверь индийского домика была заперта, окна завешены, а разбитые стекла двери забраны досками. Лиана тихо постучала, и осторожная рука отодвинула немного в сторону одну из плетенок. Вслед за тем дверь бесшумно отворилась.

— Если бы черный пришел, так не попасть бы ему сюда, — шепнула Лен, задвигая опять задвижку.

Покойница лежала на своей тростниковой кровати, покрытая белым полотном, а в кресле полулежал утомленный Габриель и спал глубоким сном. Ключница прикрыла его теплым одеялом; грустное личико его казалось еще бледнее от темной обивки кресла. Эта картина освещалась трепещущим пламенем восковых свечей, горевших в серебряном канделябре.