Он молчал. Улыбка ещё держалась на его губах, только теперь выглядела наигранной. И я видел, как мышцы тянут её изо всех сил, но глаза при этом не улыбаются.

– И последнее, – я наклонился ближе, понизив голос. – Доброжелателя не было. Письма писали вы. Про свой же обед, про своё имя. Оттого я на вас и не подумал. Хороший ход, чистый. Пуговицу вам дали, чтобы я побежал по ложному следу, а когда не побежал, вы сменили наживку, – озвучил его план я. – Вы во втором письме и ум мой похвалили, и смелость мою обозначили. Кто‑нибудь на это и купился бы.

– К чему вы клоните, Салтыков? – напрягся он.

– К тому, что выходит всё очень складно. Ведь теперь я, лекарь Салтыков, тайно встречаюсь с лекарем Званцевым в задней комнате. Славная выйдет бумага, ежели её после развернуть нужной стороной. Сговор‑с!

Последнее слово я подал ему с его же интонацией. Он услышал. Веко у него дрогнуло.

– Богатое у вас воображение, Михаил Алексеевич, – рассмеялся он. – Лекарское‑с.

– Лекарское, – согласился я. – Я, сударь, много лет читаю людей по телу. Ваше нынче наврало мне с три короба.

Мы поглядели друг на друга. В комнате трещали две свечи, за стеной глухо гудел кофейный зал. Званцев взял чашку, допил и поставил её донцем в блюдце, аккуратно, по‑канцелярски точно.

– Жаль, – произнёс он, и на один вздох из голоса его ушла вся сладость. – Вы бы хоть спросили, что вам предлагалось. Может, я вам жизнь предлагал, сударь! Может, я один тут знаю, во что вы влезли и чем оно для вас кончится?

– Так скажите, – хмыкнул я. – Чего уж таить, раз я вас расколол?

– Теперь уж незачем‑с, – приторная сладость его голоса вернулась на место. – Вы всё разгадали. Вот и живите с этим разгаданным. И бойтесь. Ибо враги ваши не дремлют.

Он поднялся. Как раз в этом момент я приметил, что в помещении собрались другие посетители.

И тогда я поднялся тоже. Настало время совершить ещё один шаг: обезопасить себя. Сделать то, чего Званцев от меня не ожидает.

И тут заговорил я на всю комнату, весело и громко, чтобы слышали слуги за дверьми, посетители и всякий, кому положено слышать.

– За беседу благодарю, сударь! – я улыбнулся во весь рот. – О печени своей не тревожьтесь, дело поправимое. Прогулки, умеренность в жирном – и желчь разойдётся. А надумаете глядеться по всей форме, приходите в Мариинскую в приёмные часы. Там и потолкуем при людях, как положено.

Званцев замер. Он сразу же всё понял.

Я догадался, что он может написать очередную бумагу о нашей тайной встречи, чтобы оклеветать меня. Вот только тему встречи я сочинил и озвучил во всеуслышание.

И делать ему теперь было нечего.

– Благодарю за совет… господин лекарь, – выговорил он.

Не смог придумать, как отболтаться. Хотя сам являлся лекарем.

– На здоровье. Кланяйтесь тому, кто вам платит, – добавил я тише. – И передайте ему вот что. След я читаю как пульс. Пускай делает следующий шаг. Вам со мной не справиться.

Видать людям этим было невыгодно, что я развиваю медицину. Что становлюсь известным.

Потому и разразилась эта война.

Я забрал верхнюю одежду и вышел, оставив Званцева в кофейне.

На улице меня взял мороз, и я был ему рад. Голова после той комнаты требовала холода.

Шёл пешком и раскладывал информацию в своей голове. Улов вышел богаче, чем казался.

Первое. Война у меня одна, и ведёт её Красовский, а Званцев при ней состоит на жалованье, что бы он ни пел про ссору.

Второе. Извести меня решили тихо, чужими руками, и вербовка эта была ходом разведки перед ударом. Значит, удара ждать скоро.

Третье, и самое ценное. Бить будут по имени. Дуэль или донос им теперь ни к чему. Красовскому нужно, чтобы имя Салтыкова перестало значить в этом городе хоть что‑нибудь.

Оставался хвост, который никак не влезал в эту ясную картину. Званцев сказал, что ему и в самом деле жаль, что я не стал с ним говорить.

В тот момент у меня создалось впечатление, что он говорил искренне.

Он и вправду что‑то знал и хотел мне эту правду продать. Только вот о чём же была речь?

Дома я поднялся к Готье. Полночь ещё не пробила, но свет у него горел, и дверь он отворил на первый стук. Одетый, при свече, с книгой в руке.

– Живой, – с облегчением сказал он.

– Живой, куда же я денусь? – протянул руку. – Конверт мой, будьте добры. Теперь это послание вам ни к чему. Спасибо, что подстраховали.

Он вынул конверт, целый, с нетронутой печатью, и отдал мне так, точно избавлялся от горячего угля.

– Спрашивать не стану, – предупредил он.

– И правильно, – кивнул я. – Скажу одно: совет ваш про стену и двери нынче честно отработал.

– Стало быть, недаром меня учили, – он усмехнулся углом рта и поднял свечу, разглядывая моё лицо. – Целы и, гляжу, довольны собой. Значит, вечер прожит с толком. Доброй ночи, сударь.

Конверт я сжёг у себя над свечой.

Теперь знаю, что доброжелателей у меня нет.

Только враги. И скоро они сделают свой ход. Теперь уж точно.

* * *

Утро началось со звона.

Звук шёл снизу, из малой столовой, мерный и стеклянный, и я спустился поглядеть. Посреди залы был раскинут походный лазарет, иначе не скажешь. На столе, на скатерти, рядами стояли склянки, банки тёмного стекла, горшочки под пергаментом, узелки с сушёной травой.

Над всем этим богатством возвышалась Дарья Гавриловна в утреннем чепце, со связкой ключей на поясе, и лично, никому не доверяя, протирала каждую склянку тряпицей.

Очень на неё похоже. Уж до того бережлива и аккуратна баронесса, что некоторые дела не позволяет выполнять даже слугам, хотя следить за этим обязаны они.

А тут, видать, она раскинула свою «аптечку».

– А, Михайло Алексеич, – она поглядела на меня поверх банки. – Доброго утра. Вот, годовой перебор веду. Всякую осень перебираю, до морозов. Что усохло, что надобно прикупить, что переставить ближе.

Я подошёл к столу и обомлел. Домашний ларец Бутурлиных до сего дня не видал изнутри и полагал, что там лежит десяток простых средств. Передо мной стояла аптека. Малая, домашняя, но всё же аптека, собранная за десятилетия, склянка к склянке.

– Это всё ваше хозяйство? – не скрывая удивления, спросил я.

– А чьё же? – в голосе её послышалась гордость, спокойная, хозяйская. – Свекровь моя покойная начинала ещё собирать. Царствие ей небесное, а я тридцатый год веду. Она меня научила. Дом большой, детей четверо, прислуги дюжина. Пока за лекарем сбегаешь, человек и помереть может. У меня же всё под рукой и всё записано.

Вот так новость. Интересно, чего же она от меня это добро скрывала? Видимо, раньше не доверяла. Боялась, что пьющий лекарь Михайло может навредить, а то и украсть собранные ею лекарства.

Она отвернула крышку ближней банки и показала мне тетрадку, что лежала на столе. Все расходы и приходы, прописано её рукой, столбиками. Когда куплено, у кого, почём, кому дано. Я глядел на эти столбики, и внутри у меня теплело.

Учёт. Настоящий, честный учёт, какого я в этом веке не видал и в казённой аптеке. Даже Лемке с этим делом справляется не так славно.

А потом я стал читать склянки, и тепло моё пошло на убыль.

Другими словами, радости от увиденного совсем не осталось.

«Териак венецианский» – гласила пожелтелая наклейка на пузатой банке. Внутри лежала тёмная смола. В моём веке про териак писали в учебниках истории медицины, в главе про заблуждения. Шесть десятков составных частей, от опия до сушёной гадюки, и всё вместе от всех болезней разом, а на деле ни от одной.

Только вред один от этой старинной «панацеи».

Рядом я нашёл склянку посерьёзнее. Мышьяковый камень, от лихорадки и от мышей. Одна наклейка на два дела, и оба дела в одном буфете с ромашкой.

Дальше капли успокойные на опии, каких я бы и умирающему семь раз отмерил. Рвотный корень в укладке. Сулема, та же ртуть, про которую после дома Веженской и думать не мог спокойно.