— Отойдите!

Голос его прозвучал резко. Он выждал, пока они отошли на несколько шагов, снова взялся за занавески, раздвинул их и заглянул внутрь.

В дальнем углу, среди подушек, сидела женщина, закутанная в черную вуаль. Когда на нее упал свет, она вздрогнула:

— Ханзада?.. — выдохнул Бабур.

Прыгнув в возок, он задернул за собой занавески. В слабом, едва просачивавшемся сквозь толстый шелк свете он увидел, как женщина слегка подалась к нему, и не в силах себя больше сдерживать, схватился за вуаль и сорвал ее.

На него смотрели карие глаза Ханзады.

Пятнадцать минут спустя Бабур выбрался наружу: к ним было приковано столько взглядов, что, пусть они и находились за занавесками, это казалось не самым удачным временем, чтобы открывать сердца. Да, по правде сказать, Бабур не был уверен, готов ли к этому. Слишком неожиданно все на него свалилось, и едва ли он уже осознал и оценил произошедшее в полной мере.

— Твой господин оказал мне бесценную услугу, — промолвил Бабур, подозвав к себе посланца шаха.

— Мы обращались с твоей сестрой со всем почтением, подобающим такой особе. Две служанки состояли при ней во время поездки и останутся у нее в услужении, если на то будет твоя воля.

Бабур кивнул.

— Вы мои почетные гости. Я отдам приказ поставить для вас шатры рядом с моим, в центре лагеря.

Ему не терпелось остаться с Ханзадой наедине, но учтивость по отношению к шаху требовала от Бабура исполнить роль гостеприимного хозяина по отношению к персам. Как только для них и его сестры были подготовлены покои, он распорядился соорудить из десяти кожаных шатров один большущий навес и расстелить под ним овчины, дабы устроить пиршество. Конечно, для привыкших к изысканному великолепию персов все это выглядело бедно и примитивно, но отсутствие богатых ковров, изукрашенных подносов да расшитых драпировок возмещалось изобилием ароматной жареной баранины и крепкого вина, захваченного его воинами в набегах.

Спустя два часа после начала пира Бабур поздравил себя: посол, с раскрасневшимся лицом и горящими глазами, уже бормотал себе в бороду какие-то стихи, а там его голова и вовсе упала на грудь, глаза закрылись, и тело сползло с подушек.

Разумеется, празднеству предстояло длиться допоздна, и пировали по всему лагерю. Весть о разгроме узбеков и смерти Шейбани-хана порадовала всех. Ненависть к ним объединила даже тех, кто враждовал испокон веку, и Бабур наконец был свободен. Отмахнувшись от телохранителей, которые, стоило ему подняться, стали выстраиваться в группу сопровождения, он припустил бегом через лагерь, полный пьяных, орущих песни воинов, не обращая внимания на приветственные крики и приглашения к их кострам.

Шатер для Ханзады стоял особняком, на отшибе. Сама она сидела, скрестив ноги, за низким столиком и в свете масляных ламп что-то писала, а увидев вошедшего брата тут же поднялась. В тусклом, мерцающем свете она казалась ему такой же юной, как при расставании девять лет назад, но, приблизившись, он разглядел на лице морщинки, которых не помнил, и белесый шрам, шедший от правого уголка рта к уху, которого тоже раньше не было.

— Вот, писала матушке… первое письмо, которое я могу послать ей за столько лет. Проходи, садись рядом.

— Ханзада…

Он так хотел рассказать ей, как горевал… Как горько ему было все эти годы, которые она провела в качестве беспомощной пленницы, и каким виноватым чувствовал он себя из-за своего бессилия… Но почему-то именно сейчас нужных слов не находилось. Лишь когда она протянула руку и нежно коснулась его лица, его скованный язык обрел наконец свободу.

— Я должен был лучше защищать тебя… Это все моя мальчишеская самонадеянность… Нельзя было отдавать тебя ему.

— Ты ничего не мог поделать. То был единственный способ уберечь всех нас от гибели прямо там, под стенами Самарканда. Больше всего я боялась, как бы ты не выкинул что-нибудь непродуманное, не совершил глупость…

— В этом было бы больше чести.

— Нет, ты был обязан проявить благоразумие… выждать.

— Ты говоришь прямо как бабушка.

Глаза Ханзады наполнились слезами.

Встретившись с братом, она первым делом расспросила его про мать и бабушку, и Бабур не мог не рассказать ей, что Исан-Давлат умерла.

— Если я похожа на нее, то очень рада. Она понимала, что мир таков, каков есть, а не тот, каким ей хочется его видеть, и объясняла всем нам, в чем состоит наш долг.

— Порой мне хочется, чтобы мы не были теми, кто мы есть.

— Конечно. Но даже если у тебя был выбор, ты все равно не отказался бы от своей судьбы.

Бабур уставил взгляд в пол: казалось, что синие и красные цветы на ковре кружатся перед его глазами.

— Не будь ты из рода Тимуридов, тебе не пришлось бы выносить Шейбани-хана…

Лицо Ханзады передернуло.

Он протянул руку и коснулся ее щеки там, где на коже белел шрам.

— Что с тобой случилось? Можешь рассказать?

— Он был странным человеком, непредсказуемым, часто проявлял бессмысленную жестокость… Он не был… любезен и заставлял меня делать непристойные вещи… унижал, говорил, что я должна забыть о своей крови, ибо теперь я только женщина, рабыня его желаний… о которых даже говорить не хочу.

Голос ее дрожал.

— Я была всего лишь одной из множества женщин в его гареме, но принадлежала к числу законных жен. Все его жены происходили из знатных домов, и, как бы ни обращался он с нами в спальне, когда этого никто не видел, — роскошных одежд, украшений, яств, прислуги он для нас не жалел. Мы служили символами его могущества, его побед и завоеваний. Он не брал нас с собой в походы, а оставлял в безопасном месте, поскольку если бы кто-то захватил и обесчестил нас, это стало бы позором для него. Вот почему люди шаха нашли меня в Герате.

Его наложницам, а их были сотни, приходилось куда хуже. Отправляясь в походы, он всегда отбирал нескольких из их числа и брал с собой, чтобы они развлекали его танцами, удовлетворяли его похоть — и часто дарил их отличившимся воинам. А вызывавших его гнев убивал. Однажды в лагере девушку, споткнувшуюся во время танца, закопали по самые подмышки в песок и оставили без воды на солнцепеке. Говорят, когда два дня спустя войско покидало лагерь, она была еще жива, хотя кожа ее и губы почернели и шелушились… Для Шейбани-хана такие вещи ничего не значили.

Обыденный тон Ханзады, без гнева и горечи, удивил Бабура. Откуда только у нее брались силы, чтобы все это вынести?

— Не понимаю… — начал было он, но она приложила ему палец к губам, как делала на правах старшей, когда он был еще маленьким мальчиком.

— Точно так же, как твой долг заключался в том, чтобы проявить терпение, мой состоял в том, чтобы выжить. И я его исполнила. Я скрывала свои мысли и чувства. Я была покорна и готова на все. Порой мне даже становилось его жалко. Он не знал, что такое счастье и настоящая радость, — его одолевала неодолимая злоба и жажда мщения миру, который, как он считал, плохо с ним обошелся.

— Но ведь тебе, должно быть, было страшно жить во власти человека, так ненавидевшего весь наш род?

— Конечно, такое случалось. Он ведь был странный, переменчивый, в душу не заглянешь… Но со временем я стала меньше бояться за свою жизнь, во всяком случае, стала меньше опасаться его…

— Тогда кого же?

Ханзада опустила глаза на свои сцепленные руки, замысловато разрисованные хной. Еще девочкой она любила украшать руки и ноги.

— Некоторых женщин. При всем том, что ты знаешь о Шейбани-хане, в гареме не обходилось без ревности. Ну, и потом, он был хорош собой, могуществен, мог проявить щедрость к той, которая ему угодила. Женщины соперничали за его внимание. Одна так особенно ревновала его ко мне, хоть и беспричинно.

— Кто?

— Дочь великого визиря Самарканда, та самая, которую ты отослал своему родичу Махмуду. Когда Шейбани-хан убил его, то забрал ее из Самарканда и сделал своей наложницей. Ей очень хотелось стать женой, и она ненавидела меня за то, что я ею была. Но больше всего, конечно, за то, что я была твоей сестрой, а ты убил ее отца. Полгода спустя после того, как Шейбани-хан получил меня, она напала не меня: целила в глаз, но один из стражей гарема вовремя оттащил ее. Однако кинжал задел лицо.