Укрывшись в штабеле бревен, выдры слышали грохот мельницы на другом берегу, гудки автомобилей и голоса людей. Все утро Тарка то и дело подрагивал ушами — его раздражало назойливое жужжание запутавшейся в паутине синей мухи, которую сосал паук. Муха сдохла, но жужжание не прекратилось, однако Тарка больше не шевелил ушами, потому что звук доносился издалека, от моста, по которому шли автомобили. Когда солнце поднялось к зениту, шум стих, и выдры услышали звонкое чириканье воробьев. Затем и оно умолкло, воробьи улетели кормиться на безлюдных проселочных дорогах. Тарка перестал прислушиваться к шагам и уснул.

Белохвостка очнулась на мгновение раньше Тарки. Перед ней в тусклом свете, падающем сквозь щель между стволами, мерцали два глаза, розовые, как цветы шиповника, который каждое лето распускается по берегам Двух Рек. Выдры ни у кого еще не видели таких глаз. Розовые глазки мигнули и придвинулись ближе; туловище под ними было белого цвета. Резкий запах зверька, смешавшийся с запахом человека, его дерзкое молчание, его сходство с ними самими, хотя он был нелепо мал, встревожили выдр, и они поднялись на нош. Зверек, не мигая, глядел на них бледными глазами, затем понюхал у Белохвостки кончик хвоста. Тарка тронулся следом за подругой, более напуганной, чем он. Когда они бежали вдоль ствола, на спину Тарке вскочила крыса и вцепилась в шерсть; перекосив глаза, она верещала сквозь ощеренные зубы.

Крыса вопила от страха перед хорьком, не перед Таркой. Этот прирученный человеком член куньего семейства, по кличке Резвый, с холодной яростью преследовал крысу. Пока Тарка выбирался наверх через зазор между бревнами, хорек прыгнул на крысу, отодрал от коры, за которую она ухватилась, и, прокусив шею, стал сосать кровь. Услышав новый писк, Резвый бросил обмякшее тельце и скользнул туда, откуда он раздавался.

Когда Белохвостка выглянула из-под бревен, она увидела над собой собаку; склонив голову набок, та уставилась на выдру блестящими глазами. Рядом стоял человек с дубинкой. Белохвостка выскочила, собака с лаем отступила на несколько шагов, дубинка опустилась. Белохвостка успела повернуть назад, столкнулась под колодой с узкомордым хорьком и кинулась за штабель.

Необъятное небо, белесое от жары, заливающей пыльный полуостров, ослепило Тарку, одеревеневшего от ран и ссадин. Он медленно потрусил к травянистому берегу, но человек настиг его и нанес удар. Удар лишь скользнул по телу, однако заставил Тарку ускорить бег. Человек, торопясь убить его, кинул ясеневую дубинку вслед выдре. Она просвистела мимо Таркиной головы и прочертила борозду в горячей подсыхающей грязи. Тарка пробежал по трещинкам, уже начавшим змеиться по глинистому склону, и бесшумно нырнул. С моста видели, как он коричневой тенью оплывал валуны, еле-еле ударяя задними лапами и ни разу не показавшись на поверхности потока, настолько мелкого, что он мог прикрыть лишь старый сапог.

Всю ночь Тарка свистел на реке, но не получил ответа. Дважды он возвращался к излучине у затихшего лесного склада, где иголочки крысиных глаз прокалывали гаснущий лунный свет, но Белохвостки так и не нашел. Прилив отнес его на две мили вверх, к железнодорожному мосту, где в отбитом у галок гнезде лежали яички четы сычиков. Эти крошечные совы, чуть побольше дроздов, охотились и днем, и ночью, выискивая рачков, лягушек, куличков, майских хрущей, червей, крыс, мышей, бабочек и прочую мелочь, которую могли поймать и убить. При виде Тарки они «заорали», как кот Лохмач, «залаяли», как лисицы, «закашляли», как овцы, «заквакали», как лягушки. Когда же он двинулся по узкому притоку, что протекал вдоль небольшой долины, они «захохотали», как серебристые чайки, и принялись носиться над самой его головой. Отогнав Тарку от гнезда, сычики радостно заухали и оставили его в покое.

Тарка миновал дорогу и спустился в мельничный пруд, где умирали три угря. Поднявшись по Ключевому ручью среди вишневых садов, растущих на северных склонах долины, Тарка добрался до большой, огражденной деревьями впадины на откосе холма, которая мерцала, как светлое ночное небо. Тарка увидел две луны: одну над вишнями, другую — перед собой: он очутился в затопленном известковом карьере. «Хью-и-ик!» Свист, нежный, как позыв золотистой ржанки, эхом отозвался у каменного отвеса по другую сторону воды. Тарка нырнул, но сколько ни погружался, так и не достиг дна. Края карьера круто уходили в недвижные глубины, только в дальнем его конце под пригорком, выпирающим, как сустав, была маленькая бухта.

Тарка не нашел в карьере рыбы и мимо печей для обжига извести и покинутых домиков обжигальщиков вернулся к ручью. Взобрался на правый берег, перебежал по заросшим травой синевато-серым слоистым отвалам пустой породы к другой каменоломне. На кучах шлака у разрушенной печи с обвитой плющом трубой чернели заросли терна, в темной стоячей воде купали ветви замшелые ивы. В трещине высокой трубы свили гнездо пищухи; при урагане труба качалась, ибо поддержкой ей служил только плющ, корни которого, словно цемент, скрепляли камни и не давали трубе упасть. Вот уже пять лет подряд пищуха выводила птенцов в трещине трубы, в гнездышке, похожем на скопление случайно занесенных ветром веточек и сухих былинок. Вороны и сороки ни разу не нашли гнезда, так искусно оно было сделано и хитро спрятано.

В мрачных водах карьера жили крупные, медленно плавающие рыбы; одну из них Тарка преследовал чуть не до самого илистого дна, лежащего на глубине сорока футов, но рыба ушла. Это был карп, проживший на свете больше полувека и такой мудрый, что он знал разницу между рыболовным крючком, наживленным просто катышком теста с анисовым семенем, и крючком, где тесто наживки для крепости было смешано с ватой. В первом случае он «дул» на наживку, а когда тесто смывалось с крючка, глотал его, во втором — даже не приближался к наживке.

— Хью-и-ик!

Небо нахмурилось. Тарке не удалось поймать карпа и очень хотелось есть. Он потрусил к ручью.

— Хью-и-ик!

Ответом ему было лишь эхо, и Тарка двинулся дальше.

14

Когда под пчелиными ножками качаются колокольчики вереска, а вокруг зеленых колючек утесника обвиваются красноватые шнуры повилики, высасывающей из него сок, это значит, что в Эксмуре лето. Плоскогорье овевают ветры, где так привольно соколам, коршунам и сапсанам; одевают покровом кустики черники, лишайник, папоротник и — по оврагам — замшелые деревья, где так привольно лисам, барсукам и благородным оленям; окропляют дожди и орошают горные реки, где так привольно выдрам.

Вересковые пустоши и болота Эксмура видели солнце еще тогда, когда красным шаром с неровными краями оно катилось в клубах первозданных испарений, не похожее на растущий по склонам одуванчик с ослепительными лепестками-лучами. Почва в здешнем краю скудная — лишь прах умерших животных и растений. Дожди ручьями возвращаются к нижним склонам, к пастбищам и полям укрытых от ветра долин, к приютам людей.

Тут привольно оленям, барсукам, лисицам, выдрам и сапсанам, безжалостно губящим все, что вырастил человек, — и растения и домашних животных, все, что он накопил, поколение за поколением, и предназначил себе; поэтому их убивают. С появлением железа и пороха война против самых крупных губителей подошла к концу; все они — саблезубые тигры, медведи, волки — в этих краях исчезли, и остатки их костей лежат на скальной породе, возникшей здесь при сотворении мира, под лишайниками, мхами и травами или в музеях городов. Некогда сам добыча, затем охотник, добывающий себе этим пропитание, теперь человек охотится на досуге. Среди всех тех, кого жизнь вынуждает возделывать поля, разводить скот и держать птицу, у диких животных, оставшихся в Эксмуре, почти нет друзей, которые беспокоились бы об их судьбе. Фермеры, дай им волю, уничтожили бы поголовно всех хищных пернатых и зверей, их не трогает, что бессловесные твари — детища той же земли, что и люди, не огорчает мысль, что они могут исчезнуть навсегда. У охотников нет жалости к животным, которых они убивают в отведенный для этого срок, и к тем, которые погибают по их вине, лишь бы ничто не помешало забаве, естественной, как они полагают, для человека. И поскольку они лишены этого неразумного, на их взгляд, инстинкта, они не понимают и презирают тех, кто жалеет зверей. Жалость невозможна без воображения, этого всеозаряющего огня; воображение поднимается над вещным миром, как радуга над землей. Но как ни прекрасна небесная радуга, она не помогает выращивать хлеб.