29

Летом 1934 года расстреляли Джона Диллинджера перед кинотеатром в Чикаго. Шансов у гангстера не было. Леди в Красном стуканула на него. Годом раньше произошел обвал банков. Сухой закон отменили, и мой отец снова пил пиво Истсайд. Но самой опасной вещью был синдром Диллинджера. Многие люди восхищались им и желали быть похожими на него, остальных это ввергало в ужас. Тогда же президентом стал Франклин Рузвельт. По радио транслировали его «Рассуждения у камина», и все слушали. Оратор он был великолепный. Он излагал свою программу по выходу из кризиса, реализация которой обеспечит всех работой. Но ситуация все еще оставалась крайне сложной. А мои дела с фурункулами и того хуже, они множились и были невероятно большими.

В сентябре, по распределению, я должен был пойти в школу Вудхэвен, но отец настаивал на школе Челси.

— Челси не в нашем районе, — возражал я. — Это слишком далеко.

— Ты будешь делать то, что я тебе скажу. И я тебе говорю — пойдешь в Челси.

Я знаю, почему он настаивал на Челси. Туда ходили дети богатеев. Мой отец был сумасшедший, он все еще надеялся разбогатеть. Когда Плешивый узнал, что я иду в Челси, он решил идти вместе со мной. Я не мог отделаться ни от него, ни от фурункулов.

В первый день мы с Плешивым прибыли в Челси на своих велосипедах и заехали на стоянку. Вышли мы оттуда в гнусном настроении. Большинство учеников, по крайней мере старшие, уже имели личные автомобили. Преобладали новые кабриолеты и не черного или темно-синего цвета, как большинство на улицах, а ярко-желтые, зеленые, оранжевые и красные. За рулем сидели красивые парни и поджидали своих прекрасных девчонок, чтобы подвезти их домой. И парни и девчонки были нарядно одеты, в дорогих пуловерах, обязательно часы на руке и в туфлях по последней моде. Выглядели они вполне взрослыми, уравновешенными и недосягаемыми. А рядом был я — в рукодельной сорочке, поношенных брюках, стоптанных башмаках и покрытый фурункулами. Парней в автомобилях не беспокоили прыщи. Все они были симпатичные, стройные, с чистой кожей и ровными белыми зубами. Уж они-то не мыли свои волосы хозяйственным мылом. Казалось, им ведомо нечто такое, что недоступно мне. Вновь я оказался на нижней планке.

Я очень стыдился своей болезни. Фурункулы повлияли на мой выбор между физкультурным классом и резервно-тренировочным офицерским корпусом. Я выбрал РТОК, потому что тогда мне не пришлось бы надевать открытый спортивный костюм, и никто не увидел бы безобразных болячек на моем теле. Но военную форму я просто ненавидел. Рубашка была шерстяная, и колючая ткань терзала мои язвы. Но нам вменялось в обязанность носить форму с понедельника но четверг и лишь в пятницу разрешалось надевать свою обычную одежду.

Мы учились владеть оружием, изображали военные маневры, маршировали по спортивному полю и снова практиковали с оружием. Нам предстояло сдавать экзамены по этому предмету. Самым мучительным для меня было держать винтовку на плече во время различных упражнений. Мои плечи были усеяны фурункулами, когда я забрасывал винтовку на одно из них, гнойники лопались, и на рубашке проступало кровавое пятно. Но так как рубашка была из плотной шерстяной ткани, со стороны пятна были не столь заметны.

Я рассказал матери о своей проблеме. Она пришила под плечи моей рубашки подкладки из кусков скатерти, но это лишь слегка облегчило мои муки.

Однажды наш офицер проходил вдоль строя с проверкой. Он выхватил винтовку из моих рук, откинул затвор и заглянул в ствол — на предмет пыли. Удовлетворив любопытство, он вернул мне винтовку, но тут заметил пятно на моем правом плече.

— Чинаски! — указал он. — Из твоей винтовки вытекает масло!

— Так точно, сэр!

Так проходил семестр за семестром, но болезнь прогрессировала. Фурункулы были уже размером с грецкий орех и сплошь покрывали мое лицо. Я страшно стыдился. Иногда, находясь дома, я заходил в ванную становился перед зеркалом и выдавливал один из фурункулов. Желтый гной тонкой струйкой выстреливал на зеркало и стекал по его поверхности, оставляя в своем шлейфе маленькие беленькие катышки. Эта отвратительная картина зачаровывала меня — столько всякой гадости находилось внутри фурункула. Но, с другой стороны, я знал, как неприятно остальным людям смотреть на меня.

Должно быть, кто-то из руководства школы намекнул отцу па это обстоятельство, и в конце семестра он забрал меня из Челси. Теперь я лежал на кровати, и мои родители натирали меня мазями. Среди прочего было одно коричневое вонючее средство. Отец предпочитал врачевать меня именно им, потому что оно жгло. И при этом он настаивал на том, чтобы я держал его на себе дольше, намного дольше, чем рекомендовала инструкция. Однажды он заставил меня продержаться почти всю ночь, в конце концов, я заорал, бросился в ванну и с трудом смыл впитавшуюся мазь. Я весь горел. Ожоги были на моем лице, спине и груди. Остаток ночи я просидел на краю кровати. Лечь я не мог.

Ко мне в комнату вошел отец.

— Я, кажется, сказал тебе: не смывать мазь!

— Посмотри, что случилось, — ответил я.

Пришла мать.

— Этот ублюдок не хочет поправляться, — пожаловался ей отец. — Почему именно у меня такой сын?

Мать потеряла работу. Отец продолжал уезжать каждое утро на своем автомобиле, будто бы на работу.

— Я инженер, — говорил он всем.

Ему всегда хотелось быть инженером.

А мне выдали медицинскую карту и направили в лос-анджелескую окружную больницу. С этой картой я сел в трамвай № 7, заплатил семь центов за проезд, прошел в конец салона и сел на свободное место. Мне было назначено явиться в больницу к 8:30 утра.

На следующей остановке в трамвай вошла женщина с ребенком. Женщина было толстая, а ее сыну года четыре. Они разместились позади меня. Трамвай поехал дальше. Я сидел и смотрел в окно. Мне нравился этот трамвай № 7. Ехал он быстро, раскачивался в разные стороны, а снаружи светило солнце.

— Мама, — услышал я голос малыша позади себя, — а что у мальчика с лицом?

Женщина не ответила.

Малыш повторил свой вопрос.

И снова женщина промолчала.

Тогда парень заорал:

— Мама! Что у этого мальчика с лицом?

— Заткнись! Я не знаю, что у него с лицом!

На проходной меня направили на третий этаж. Там у самого входа за столом сидела сестра. Она записала мое имя и сказала, чтобы я присаживался. Вдоль стен коридора тянулись длинные ряды зеленых металлических стульев. На них лицом к лицу сидели пациенты: мексиканцы, белые, черные, вот только что азиатов не было. Чтива никакого не было. Некоторые пациенты просматривали вчерашние газеты. Я стал разглядывать присутствующих. Народ был разношерстный: толстые и худые, коротышки и рослые, старые и молодые. Никто не разговаривал, и все выглядели измученными. По коридору шныряли санитары, иногда проходили медсестры, но доктора не показывались. Прошел час, за ним другой. Никого из пациентов не вызывали. Я отправился на поиски воды. По пути я заглядывал в кабинеты врачей. Но все они были пусты — ни пациентов, ни докторов. Никого.

Я подошел к сестре, которая вела учет пациентов. Она просматривала толстенную книгу с именами больных. Зазвонил телефон. Сестра подняла трубку.

— Доктора Минена еще нет, — сухо ответила она и дала отбой.

— Извините, — обратился я к сестре.

— Да?

— Докторов еще нет. Можно мне прийти попозже.

— Нет.

— Но здесь же никого нет.

— Доктора на вызовах.

— Да, но мне назначено на 8:30.

— Здесь всем назначено на 8:30.

Она показала на сидящих — около 50 человек.

— Ну, вы же внесли меня в список ожидающих, так что я вернусь через пару часов, возможно, тогда здесь появится какой-нибудь доктор.

— Если вы уйдете сейчас, то автоматически потеряете свой талон на сегодняшний прием. Вам нужно будет прийти завтра, если вы, конечно, нуждаетесь в лечении.

Я вернулся на свой стул. Все замерли в ожидании, никто не протестовал. И все вокруг погрузилось в оцепенение. Лишь изредка проходили две-три сестрички, посмеиваясь на ходу. Один раз они толкали перед собой инвалидную коляску, в которой сидел мужчина. Обе ноги у него были плотно забинтованы, а когда коляска проезжала мимо меня, то я заметил, что у мужика нет уха: только черная дырка, разделенная на несколько маленьких отсеков, будто бы в ушную раковину забрался паук и сплел там свою паутину. Прошел час. Полное затишье. Еще час. Два часа. Мы ждали. Вдруг кто-то сказал: