Я смотрела ей в лицо, упрашивая ее рассказать все подробно, как вдруг заметила, что ее последние слова явно встревожили мистера Баккета.
– Ох, боже мой, боже мой! – вскричала девушка, крепко прижимая волосы к темени обеими руками, – что мне делать? что мне делать? Она хотела пойти на кладбище, где схоронили того человека, что выпил сонное зелье… вы тогда пришли домой и рассказали нам про него, мистер Снегсби, – а мне стало так страшно, миссис Снегсби! Ох, мне опять страшно. Держите меня!
– Нет, сейчас тебе гораздо лучше, – сказала я, – умоляю тебя, умоляю, скажи мне, что было дальше.
– Да, скажу; да, скажу! Только не сердитесь на меня, сударыня, за то, что мне было так худо.
Сердиться на нее, бедняжку!
– Ну вот! Теперь я скажу, теперь скажу. И тогда она говорит: может, я покажу ей дорогу на кладбище? А я говорю: ладно, и показала, а она глядит на меня, как слепая, а сама прямо с ног валится. И вот вынула она письмо, показала мне и говорит, что если она, мол, снесет его на почту, так оно все сотрется и его бросят, не отошлют никуда; и еще сказала: может, я соглашусь взять письмо и отослать с посыльным, а ему заплатят на месте. Я говорю: ладно, если только в этом нет ничего плохого; а она сказала, что нет – ничего плохого нету. И вот взяла я у нее письмо, а она говорит, что ей нечем мне заплатить, а я говорю, что я, мол, сама бедная и ничего мне не надо. Ну она тогда сказала: «Благослови тебя бог!» – и ушла.
– И она пошла…
– Да! – крикнула девушка, угадав вопрос. – Да! Пошла в ту сторону, куда я сказала. Тут я вернулась домой, а миссис Снегсби как подскочит ко мне откуда-то сзади да как вцепится в меня, ну я и перепугалась.
Мистер Вудкорт осторожно разнял ее руки, и я встала. Мистер Баккет закутал меня в плащ, и мы немедленно вышли на улицу. Мистер Вудкорт колебался, идти ему с нами или остаться, но я сказала: «Не покидайте меня сейчас!» – а мистер Баккет добавил: «Идемте с нами, вы можете нам понадобиться; нельзя терять времени!»
У меня осталось лишь самое смутное воспоминание о том, как мы тогда шли. Помню, что это было не ночью и не днем – брезжил рассвет, но фонари еще горбли, – а мокрый снег по-прежнему шел не переставая и все вокруг было им занесено. Помню редких закоченелых прохожих на улицах. Помню мокрые крыши домов, канавы, забитые грязью, переполненные водосточные трубы, сугробы почерневшего снега и льда, по которым мы пробирались, узкие переулки, по которым мы шли. Но, помнится, все это время мне чудилось, будто я отчетливо, совсем ясно слышу, как несчастная девушка рассказывает мне все, что знает; чудилось, будто голова ее лежит у меня на руке; будто покрытые пятнами стены домов приняли человеческий облик и уставились на меня; будто какие-то огромные шлюзы открываются и закрываются не то у меня в голове, не то где-то в пространстве, и все призрачное сделалось более ощутимым, чем вещественное.
Наконец мы остановились под сводом темного отвратительного прохода, в конце которого над железными решетчатыми воротами горел фонарь и куда едва проникал утренний свет. Ворота были заперты. За ними виднелось кладбище – страшное место, где лишь очень медленно начинала рассеиваться ночная тьма и где я смутно различила какое-то нагромождение поруганных могил и надгробных камней в колодце из ветхих запущенных домов с редкими тусклыми огоньками в окнах, со стенами, на которых густая плесень проступала как гной на язвах. На ступеньке перед железными воротами, в луже какой-то ужасающей жидкости, стекавшей со стен этой трущобы и капавшей отовсюду, была распростерта женщина, в которой я с криком жалости и ужаса узнала… Дженни, мать умершего ребенка.
Я кинулась было к ней, но меня удержали, и мистер Вудкорт с величайшей горячностью и даже со слезами принялся умолять меня выслушать, что скажет мистер Баккет, и только тогда подойти к женщине. Кажется, я послушалась его; наверное, послушалась.
– Мисс Саммерсон, подумайте минутку, и вы все поймете. Они обменялись платьями в доме кирпичников.
«Они обменялись платьями в доме кирпичников!» Я могла только повторить про себя эти слова и понять их прямой смысл, но не могла догадаться, какое значение они имеют.
– И одна вернулась в Лондон, – объяснил мистер Баккет, – а другая пошла другой дорогой. Та, что пошла другой дорогой, отошла недалеко – только чтобы замести следы, а потом сделала круг по полям и вернулась домой. Подумайте минутку!
Я и эти его слова могла повторить про себя, но никак не могла понять их значения. Я видела перед собой распростертую на ступеньке мать умершего ребенка. Она лежала там, обхватив одной рукой прут железной решетки и словно обнимая его. Она лежала там – женщина, что так недавно говорила с моей матерью. Она лежала там, замученная, бездомная, в обмороке. Та женщина, что принесла письмо моей матери; та единственная, что знала, где теперь моя мать; та, что могла указать нам, как найти и спасти мою мать, которую мы искали так далеко отсюда; та, что погибала из-за чего-то, связанного с моей матерью, но неизвестного мне, и, может быть, должна была скоро умереть и уйти от нас туда, где мы ничем не могли ей помочь.., она лежала там, а они меня удерживали! Я увидела, каким торжественным и сострадательным стало вдруг лицо мистера Вудкорта, но не поняла ничего. Я увидела, как он положил руку на грудь моего второго спутника, чтобы заставить его посторониться, но не поняла почему. Я увидела, как он стоит на холодном ветру, благоговейно обнажив голову. Но ничего этого я не могла понять.
Я услышала даже, как спутники мои обменялись следующими словами:
– Может быть, ей подойти?
– Пусть подойдет. Пусть коснется первая. Это ее право, не наше.
Я подошла к железным воротам и наклонилась. Я подняла тяжелую голову, откинула в сторону длинные мокрые волосы и повернула к себе лицо. И увидела свою мать, холодную, мертвую!
Глава LX
Перспективы
Перехожу к другим главам своего повествования. Все мои близкие были так внимательны ко мне, и я черпала такое утешение в их доброте, что не могу вспомнить об этом без волнения. Впрочем, я уже столько говорила о себе и мне надо сказать еще столько, что я не буду распространяться о своем горе. Я захворала, но болела недолго, и не стала бы даже упоминать об этом, если бы могла умолчать о сочувствии моих близких.
Итак, перехожу к другим главам своего повествования.
Все время, пока я болела, мы безвыездно жили в Лондоне, и к нам тогда, по приглашению опекуна, приехала погостить миссис Вудкорт. Наконец опекун решил, что я достаточно окрепла и повеселела, так что уже могу побеседовать с ним по душам, как встарь, – хотя, послушайся он меня, это можно было бы сделать и раньше, – и, взяв свое рукоделье, я снова села в мое кресло рядом с ним. Он сам назначил время этой беседы, и мы были одни.
– Ну вот, вы и опять в Брюзжальне, Хозяюшка, – начал он, встретив меня поцелуем, – добро пожаловать, дорогая! Есть у меня один проект, и я хочу предложить его вам, милая девочка. Я надумал пожить в Лондоне еще полгода, а то и дольше… там видно будет. Словом, поселиться здесь на время.
– И значит, на это время покинуть Холодный дом, – сказала я.
– Да, милая, – отозвался он. – Холодный дом должен привыкнуть сам заботиться о себе.
Мне показалось, будто он проговорил это с грустью, но, взглянув на него, я увидела, что доброе его лицо сияет необычайно довольной улыбкой.
– Холодный дом, – повторил он, и я почувствовала, что на этот раз тон у него вовсе не грустный, – должен привыкнуть сам заботиться о себе. Он слишком далеко от Ады, моя дорогая, а вы Аде очень нужны.
– Как это похоже на вас, опекун, подумать об этом и сделать нам обеим такой приятный сюрприз, – сказала я.
– Не такой уж я бескорыстный, как кажется, дорогая моя, заметьте это себе, если хотите превознести меня за эту добродетель, – ведь если вы чуть не каждый день будете уезжать, мне с вами почти не придется видеться. Кроме того, бедный Рик от нас отдалился, а мне хочется как можно чаще и подробней знать, как живет Ада. И не она одна, но и он, бедный, тоже.