– Вам не случалось знавать одного очень славного малого по фамилии Гридли, нет? – спрашивает Баккет, когда они, дружески разговаривая, спускаются по лестнице.
– Нет, – отвечает мистер Снегсби, подумав, – я не pнаю никого с такой фамилией. А что?
– Да ничего особенного, – отвечает Баккет, – просто мне вспомнилось, как он немножко дал себе волю и принялся угрожать некоторым уважаемым лицам, так что я получил приказ арестовать его, но он скрылся… а жаль – благоразумному человеку скрываться не следует.
По дороге мистер Снегсби наблюдает нечто для него новое: каким бы скорым шагом они ни шли, у спутника его, как ни странно, все время такое выражение лица, как будто они не спеша прогуливаются от нечего делать; и еще – собираясь повернуть направо или налево, Баккет всякий раз притворяется, будто твердо решил идти прямо, но в самый последний момент делает крутой поворот. Время от времени навстречу им попадается квартальный полицейский, который обходит свой участок, и тут мистер Снегсби подмечает, что оба они – и его проводник и квартальный, – встречаясь, становятся чрезвычайно рассеянными и смотрят куда-то в пространство, как бы совсем не замечая друг друга. Изредка мистер Баккет нагоняет какого-то невысокого молодого человека в блестящем цилиндре с прилизанными волосами, закрученными на висках в два плоских завитка, и, почти не глядя на него, прикасается к нему своей палкой, а молодой человек, оглянувшись, мгновенно улетучивается. Мистер Баккет замечает почти все, что происходит вокруг, но лицо его так же не меняется, как не меняется огромный траурный перстень на его мизинце или булавка с крохотным брильянтиком в массивной оправе, воткнутая в его рубашку.
Когда они, наконец, подходят к Одинокому Тому, мистер Баккет ненадолго останавливается на углу и берет зажженный потайной фонарик у здешнего квартального надзирателя, а тот отправляется провожать их с другим фонариком у пояса. Мистер Снегсби шагает между своими проводниками по отвратительной улице, где нет стоков для воды, нет выхода для затхлого воздуха, где в черной глубокой грязи застаиваются смрадные лужи, – хотя в других кварталах сейчас мостовые сухи, – улице, издающей такое зловоние и представляющей такое зрелище, что он, проживший в Лондоне всю жизнь, едва верит своим органам чувств. От этой улицы, загроможденной грудами развалин, ответвляются другие улицы и переулки, столь омерзительные, что мистер Снегсби чувствует тошноту телесную и душевную, и ему чудится, будто он с каждым шагом все глубже погружается в преисподнюю.
– Отойдите-ка в сторону, мистер Снегсби, – говорит Баккет, когда навстречу им несут что-то вроде потрепанного паланкина, окруженного шумной толпой. – Тут по улицам горячка гуляет!
Несчастного невидимку уносят, а толпа, забыв об этом увлекательном зрелище, проносится мимо, как вереница страшных образин в бредовых видениях, рассеявшись, исчезает в переулках, развалинах, за стенами, но вдруг снова начинает метаться вокруг троих путников, что-то выкрикивая с пронзительным предостерегающим свистом, пока все трое не удаляются прочь.
– В этих домах повальная горячка, Дарби? – хладнокровно спрашивает квартального мистер Баккет, направляя свой фонарик на какие-то зловонные лачуги.
Дарби отвечает, что «во всех», и даже, что много месяцев подряд люди здесь «валились десятками» и их уносили мертвых или умирающих, «как шелудивых овец». Они идут дальше, и Баккет говорит, что вид у мистера Снегсби довольно скверный, а мистер Снегсби отвечает, что тут ужасный воздух – просто дышать нечем.
Они справляются в нескольких домах о мальчике, которого зовут Джо. В Одиноком Томе лишь немногих знают по имени, данном при крещении, поэтому мистера Снегсби спрашивают, кто ему, собственно, нужен – Рыжий или Полковник, Виселица, Малец-Резец или Песий нос, Долговязый или Кирпич. Мистер Снегсби то и дело сызнова описывает наружность Джо. Мнения расходятся насчет того, кто же оригинал этого портрета. Одни думают, что это, наверное, Рыжий; другие – что не кто иной, как Кирпич. Приводят Полковника, но он ничуть не похож на того, кого ищут. Всякий раз, как мистер Снегсби и его проводники останавливаются, толпа окружает их со всех сторон, и из ее темных недр на мистера Баккета сыплются вкрадчивые советы. Всякий раз, как путники трогаются дальше, в толпу яростно врывается резкий свет их фонариков, и она исчезает, потом снова мечется вокруг них в проходах, развалинах и за стенами.
Наконец отыскивают какую-то лачугу, в которой обычно ночует подросток по прозвищу Тупица, или Тупой малец, и тогда возникает надежда, что Тупица и Джо – одно лицо. К этому выводу приходят, сопоставив приметы, указанные мистером Снегсби, и сведения, полученные от хозяйки дома – бабы с головой, обмотанной черными тряпками, и с лицом пропойцы, которая выскочила из вороха лохмотьев, сваленных на полу какой-то собачьей конуры, служащей ей спальней. Тупица ушел к доктору за склянкой лекарства для больной женщины, но скоро вернется.
– А здесь нынче кто ночует? – спрашивает мистер Баккет, открыв другую дверь и освещая соседнюю каморку своим фонариком. – Двое пьяных мужчин, а? И две женщины? Мужчины в хорошем виде! – говорит он, подойдя к спящим, и у каждого отводит руку от лица, чтобы получше рассмотреть его. – Это ваши хозяева, сестрицы?
– Да, сэр, – отвечает одна из женщин. – Наши мужья.
– Кирпичники?
– Да, сэр.
– Что вы тут делаете? Вы не лондонские жители.
– Нет, сэр. Мы из Хэртфордшира.
– Из какой именно местности в Хэртфордшире?
– Из Сент-Олбенса.
– Пешком приплелись?
– Пришли вчера. Там без работы сидели, а здесь тоже ничего путного не выходит, да, должно быть, и не выйдет.
– А таким способом ничего путного и не добьешься, – говорит мистер Баккет, поворачиваясь в сторону бесчувственных фигур на полу.
– Вот именно ничего, – со вздохом отвечает женщина. – Нам с Дженни это куда как хорошо известно.
Каморка фута на два, на три выше двери, и все-таки она так низка, что если бы самый высокий из посетителей выпрямился во весь рост, он уперся бы головой в закопченный потолок. Все здесь оскорбляет органы чувств; в затхлом воздухе даже толстая свеча горит каким-то бледным, болезненным пламенем. В каморке стоят две скамьи, и еще одна, повыше, заменяет стол. Мужчины спят там, где повалились на пол, а женщины сели поближе к свече. Женщина, отвечавшая на вопросы, держит на руках грудного ребенка.
– Сколько ему времени, этому крошке? – спрашивает Баккет. – На вид кажется, будто родился он только вчера.
Он говорит с женщиной довольно мягким тоном и осторожно направляет на ребенка свет своего фонарика, а мистеру Снегсби почему-то вспоминается другое дитя, окруженное сиянием, – дитя, которое он видел только на картинах.
– Ему еще трех недель нету, сэр, – отвечает женщина.
– Это ваш ребенок?
– Мой.
Другая женщина стояла, наклонившись над спящим младенцем, когда путники входили; теперь она нагибается снова и целует его.
– А вы, должно быть, любите его, как родная мать, – говорит ей мистер Банкет.
– Я сама была матерью, хозяин; был и у меня такой же ребеночек, да помер.
– Эх, Дженни, Дженни! – говорит ей другая женщина, – оно и лучше так. Лучше вспоминать о мертвом, чем думать о живом, Дженни! Куда лучше!
– Надеюсь, вы не настолько бессердечная женщина, – строго внушает мистер Баккет, – чтобы желать смерти своему собственному ребенку!
– Бог свидетель, конечно нет, хозяин, – отвечает она. – Я не бессердечная. Я не хуже любой нарядной леди отдала бы за него жизнь, кабы это было возможно.
– Ну, значит, и не говорите таких глупостей, – поучает ее мистер Баккет, снова смягчаясь. – Зачем это?
– Мне эти мысли в голову лезут, хозяин, когда ребенок вот так лежит у меня на коленях, а я на него смотрю, – говорит женщина, и глаза ее наполняются слезами. – Случись ему не проснуться больше, вы скажете, что я с ума сошла, так я буду по нем убиваться. Это я хорошо знаю. Я была при Дженни, когда у нее ребенок помер, – ведь правда, Дженни? – и помню, как она горевала. Но оглянитесь кругом, посмотрите на эту лачугу. Поглядите на них! – Она взглянула в сторону спящих на полу мужчин. – Поглядите на мальчишку, которого вы дожидаетесь, – того, что пошел за лекарством для меня! Вспомните, каких ребят вы то и дело встречаете по своей работе и какими они вырастают у вас на глазах!