Он же, бросив матрац, не спешил уходить.

Прошелся по чердаку, остановился у распахнутого сундука, куклу поднял, повертел в руках и аккуратно усадил за столик.

– Ты мне не нравишься, – сказал он, повернувшись к Ийлэ спиной.

Пес смотрел в узкое чердачное окно и на подоконник, тоже узкий, темный от влаги, опирался обеими руками. Он покачивался, и Ийлэ не могла отделаться от ощущения, что еще немного – и пес упадет.

Пускай бы упал и свернул себе шею, благо тонкая, длинная.

– Я вообще альвов ненавижу… и хорошо было бы, чтобы ты сдохла.

Наверное.

Ийлэ подумала и согласилась: она ненавидела псов, и если бы этот, конкретный, который знал, что Ийлэ слабее, и потому ее не боялся, издох бы, она бы порадовалась.

– Но Райдо думает иначе.

Обернулся. И от подоконника отлип. Подошел, пнул матрац.

– Это он приказал принести. Я принес. И буду приносить матрацы, белье… что угодно, пока ему от этого легче. Слышишь?

Слышит.

Райдо… он называл имя, но Ийлэ его не запомнила. К чему ей знать чужие имена? Ей бы собственного не забыть.

– Поэтому чем дольше он проживет, тем лучше для тебя…

Пес ушел.

Ийлэ осталась.

Она перетянула матрац поближе к печной трубе. И простыни погладила, удивляясь тому, что у нее есть простыни… чистые, белые… Одеяло. Подушка огромная, с которой Ийлэ ложилась спать в обнимку. Но засыпала все одно настороженная, готовая очнуться от любого шороха, уже отличая голоса дома от шепота дождя.

Убежище она покидала дважды в день, всякий раз осторожно выглядывая из-за двери, убеждаясь, что узкий коридор за ней пуст. И второй, ведущий к центральной лестнице.

Лестница ей была не нужна. Ийлэ добиралась до дубовой двери и вновь останавливалась, прислушиваясь к тому, что происходит за этой дверью, трогала ручку. Толкала дверь. И замирала, ожидая окрика.

Она знала, что в это время пес спускался к завтраку, но все равно ждала… чего?

Чего-нибудь.

И чем дальше, тем напряженней становилось ожидание. Если бы не отродье…

Он нарочно оставлял корзину в своей комнате, зная, что Ийлэ придет за ней. В комнате этой стало чище. Здесь все еще пахло болезнью и виски, но пыль исчезла и вещи не валялись на полу. Ийлэ замирала на пороге, приказывая себе быть осторожней.

Она кралась – от двери до корзины – три шага.

И назад три.

Переступить порог. Выдохнуть с облегчением – у нее вновь получилось. И сбежать в единственное, почти безопасное место: на чердак.

Дверь прикрыть.

Сесть. Вытащить отродье, нить жизни которого день ото дня становится прочней…

– З-сдравствуй, – сказать шепотом.

Она не ответит.

Хорошо, если дрогнут полупрозрачные веки. Или ручонки, спрятанные меж полотняных складок, шелохнутся. Отродье по-прежнему тихо, безмолвно, но это безмолвие больше не кажется спасительным. Ийлэ порой хочется, чтобы оно, ее проклятье, ожило. Закричало.

Молчит.

Но силу тянет, глоток за глотком, жадно, словно осознает, что от этой силы зависит собственная его жизнь. Ийлэ делится. Ей не жаль, правда, силы все одно немного, но… с каждым днем прибывают. По капле. По вздоху. С теплом чердака, с едой, которую приносит пес, и он же, больше не пытаясь заговаривать, забирает отродье.

Пса зовут Райдо.

Она повторяет это имя, когда знает, что его нет поблизости. У имени сотни оттенков, как и у собственной Ийлэ ненависти. Порой она легкая, невесомая, как осенние сумерки, порой густая, промозглая, сродни туманам. Кислая и горькая, с шелестом дождя, со скрипом дверных петель, которые отсырели. С шорохом юбок Дайны…

…она поднялась на чердак лишь однажды.

И шла крадучись, но, будучи человеком, Дайна оказалась слишком неуклюжа, и Ийлэ услышала ее задолго, а еще Дайну выдал запах – терпкий, едкий аромат ландышей.

…туалетную воду Дайна покупала в аптекарской лавке, в мутной бутыли с узким горлом, которое затыкали старой пробкой. Флакон оборачивали мягкой ветошью и перевязывали бечевкой.

Ийлэ помнит.

Еще один осколок от прежней жизни, как и темно-зеленое шелковое платье, отделанное золотым шнуром. Его мама выписала из столицы, и платье оказалось слишком уж свободно в груди, его пришлось перешивать…

…Дайна перешила вновь, вставив в корсаж широкие полосы желтого поплина. И еще дешевое темное кружево, которое смотрелось убого, как и два ряда перламутровых пуговиц.

– Здравствуй, – сказала Дайна. Она остановилась на пороге, подобрав юбки.

Здравствуй.

Наверное, Ийлэ могла бы сказать.

Наверное, она бы и сказала… и собиралась… не сумела.

– Молчишь? – Дайна вошла, пригибаться, как псу, ей не пришлось. Она всегда была невысокой, полноватой, но сейчас полнота эта не выглядела уютной.

Пухлые щеки. Нос курносый. Губы полные, вывернутые и блестят маслянисто, Дайна их облизывает, и этот глупый жест выдает волнение, хотя странно: с чего бы волноваться ей? Она с псами ладила. Ей даже платили… и вещи вот отдали… мамины вещи…

– Молчи… это правильно… – Дайна попробовала пол ногой, убеждаясь, что тот крепкий. – Это разумно… ты будешь молчать, а я…

Она юбки держала высоко, и видны были и крепкие кожаные башмаки с квадратными носами, и полные щиколотки, правда, ныне не в шелковых чулочках, но в солидных, вязаных.

– А я помогу тебе.

Остановилась Дайна у корзины и, вытянув шею, заглянула внутрь:

– Еще жива?

Ийлэ подалась вперед, оскалилась. Ей была неприятна сама мысль, что эта женщина прикоснется к отродью своими белыми пухлыми ручками.

– Не рычи… ты ж понимаешь, что живешь здесь только потому, что хозяин разрешил?

Хозяин?

Райдо.

Имя с тысячью оттенков, сейчас горькое, обжигающее, пусть Ийлэ и не произносит это имя вслух. Она все одно катает его на языке, не способная отделаться.

– Но он может и передумать… – Дайна наклонилась, дыхнула едким ароматом ландышей. – Я могу передумать… веди себя хорошо.

Она развернулась на каблуках, нелепо взмахнув подолом. И жест этот, самой Дайне, верно, представлявшийся изящным, был смешон. И сама она, надевшая чужое платье, примерившая чужую роль, была смешна. Гротескна.

И великолепно вписывалась в нынешнюю, искаженную жизнь.

Ийлэ не смогла удержаться, она рассмеялась звонко и громко и смеялась долго, искренне, как не смеялась уже давно. А когда смахнула слезы, то увидела, что Дайна так и стоит в дверях.

Красная.

И губы полные дергаются. Кулаки стиснула, прижала к груди, которая ходуном ходила, грозя вырваться из тенет корсажа, все одно, несмотря на вставки, слишком тесного.

– Думаешь… думаешь, ты можешь вот так… надо мной… – Наверное, она бросилась бы, окончательно выбравшись из роли.

Вцепилась бы в волосы? Опрокинула на пол?

Сдержалась.

– Ты никто. – Дайна провела пальцами по красному лицу. – Слышишь? Ты никто… и сдохнешь скоро… сначала твое отродье, потом ты…

Она ушла, оставив на чердаке свой ландышевый запах, точно метку, и Ийлэ поспешно открыла окно, позволяя ветру вычистить его. Сама же вернулась к корзине, легла рядом, сунула палец в синюшную ручонку отродья.

Сдохнет? Ну уж нет… это пока незаметно, но Ийлэ точно знает: отродье будет жить.

– Она глупая. – Теперь, когда на чердаке вновь было пусто, Ийлэ могла говорить. – Она меня боитс-с-ся… почему?

Отродье не знало. Оно стиснуло палец в кулачке и вновь смежило веки. Так и лежали, долго, пока ветер не вымел все следы Дайны…

…она и вправду убила бы…

…или нет? Такие не убивают сами, смелости не хватает, но если исподволь, чужими руками…

Надо будет найти еще одну куклу…

За кукольным столом есть место, а Ийлэ интересно будет играть за Дайну. Быть может, Ийлэ даже скажет, что Дайне нечего бояться, что она, Ийлэ, вовсе не собирается выдавать чужие грязные тайны. Не из благородства душевного, но потому, что тайны эти – и не тайны вовсе, мелочь… или даже не так, в них нет смысла.

И та, кукольная Дайна, глядишь, сумеет понять.