Он словно запнулся в дверях и замер, вновь разглядывая ее. Она так и лежала на спиле, вытянув руки вдоль туловища, чуть подобрав побелевшие пальцы. Казалось, будто она спит.

Он отвернулся и снова вышел в гостиную. Что он собирался делать? Выбирать теперь казалось бессмысленным. Какая разница, что он сделает? Жизнь будет бесцельной и бесполезной, что бы он теперь ни предпринял.

Он стоял у окна, глядя на залитую солнцем улицу, и взгляд его был безжизненным.

Для чего я тогда взял машину? – спросил он себя и напряженно сглотнул. – Я не могу ее сжечь. И не буду.

Но что тогда оставалось? Похоронные бюро были закрыты. Те немногие могильщики, что еще оставались в живых, по закону не имели права хоронить. Абсолютно все без исключения должны были быть преданы огню немедленно после смерти. Это был единственный способ предотвратить распространение заразы. Бактерия, ставшая причиной этой эпидемии, могла быть уничтожена только огнем.

Он знал это. Знал, что это – закон.

Но кто соблюдает его? Стоило задуматься над этим.

Кто из мужей способен взять женщину, с которой он делил жизнь и любовь, – и бросить ее в пламя? Кто из родителей способен сжечь свое возлюбленное чадо? Кто из детей возведет своих родителей на этот костер, ста ярдов в поперечнике, ста футов глубиной?

Нет. Если осталось еще хоть что-то в этом мире, то, покуда это в его власти, тело ее не будет предано огню.

Лишь час спустя он пришел к окончательному решению.

Тогда он взял иголку с ниткой – ее иголку. Ее нитку.

И шил, пока на виду осталось только ее лицо. И тогда, скрепя сердцем, трясущимися руками он зашил полотнище у ее рта. У ее носа. У ее глаз.

Закончив, вышел на кухню и влил в себя еще бокал виски, но оно не действовало.

Он едва держался на ногах. Вернувшись в спальню, он постоял немного, хрипло дыша, затем, согнувшись, подсунул руки под ее недвижное тело и взял ее, одними губами шепча:

– Иди ко мне, детка.

Слова словно освободили что-то внутри него. Он почувствовал, что его трясет, слезы бегут по его щекам…

Через гостиную – на крыльцо – на улицу…

Он положил ее на заднее сиденье и сел в машину. Сделав глубокий вдох, потянулся к стартеру.

Стоп. Он снова вышел из машины, сходил в гараж и взял лопату.

Заметив на улице медленно приближающегося человека, он вздрогнул, сунул лопату под заднее сиденье и сел в машину.

– Постойте! – глухо вскрикнув, тот человек попытался бежать, но не смог. Он был слишком слаб и еле волочил ноги.

Оставшись сидеть в машине, Нэвилль дождался, пока тот подойдет.

– Не могли бы вы… Позвольте мне принести… и мою мать тоже? – сдавленно выговорил подошедший.

– Я… Я… Я… – мысли Нэвилля перемешались. Он думал, что снова разрыдается, но овладел собой и напрягся.

– Я не собираюсь… туда, – сказал он. Человек тупо уставился на него.

– Но ваша…

– Я не собираюсь туда ехать, я сказал! – рявкнул Нэвилль и вдавил кнопку стартера.

– А как же ваша жена, – проговорил человек, – ведь ваша жена…

Роберт Нэвилль нажал на сцепление и покачал ручку переключения передач.

– Пожалуйста, – упрашивал человек.

– Я не собираюсь туда! – выкрикнул Нэвилль, уже не глядя на него.

– Но это же закон! – вдруг, свирепея, в ответ закричал тот.

Машина выкатилась на проезжую часть, и Нэвилль легко развернул ее в направлении Комптон-бульвара. Набирая скорость, он оглянулся на этого человека, стоявшего на тротуаре и глядевшего ему вслед.

Идиот, – кричал кто-то в его мозгу, – ты что, думаешь, что я собираюсь бросить свою жену в огонь?

Улицы были пустынны. С Комптона он свернул налево и отправился на запад. По правую руку невдалеке от дороги виднелся обширный пустырь. Кладбища были закрыты и охранялись. Ими запрещено было пользоваться. Если кто пытался хоронить, стреляли без предупреждения.

У следующего перекрестка он свернул направо, проехал один квартал и снова свернул направо. Это был тихий переулок, выводящий к пустырю.

Не доехав полквартала, он заглушил мотор и тихо докатил до конца, чтобы никто не услышал его. Никто не видел, как он вынес тело из машины. Никто не видел, как он нес её через заросший густой травой пустырь. Никто не видел, как он положил ее на землю. А потом, встав на колени, он и вовсе пропал из виду.

Он копал медленно, плавно толкая лопату в мягкую землю, стараясь приноровиться к пульсирующим дуновениям раскаленного солнцем воздуха. Пот катил с него ручьями – по щекам, по лбу. Перед глазами все плыло. Каждый взмах лопатой поднимал в воздух пыль – она забивалась в глаза, в нос; во рту стоял сухой, едкий привкус.

Наконец яма была готова. Он отложил лопату и сел на колени. Пот заливал лицо, и Невилля снова начало трясти. Наступал момент, которого он больше всего боялся.

Он знал, что ждать нельзя. Если его увидят, его тут же схватят. Его застрелят – но не в этом дело. Потому что тогда ее сожгут. Он стиснул зубы.

Нет.

Нежно, как можно аккуратнее, он опустил ее в узкую могилку, проследив, чтобы она не ударилась головой, выпрямился и посмотрел на ее зашитое в простыню навсегда успокоившееся тело.

В последний раз, – подумал он. – Никогда больше мне не разговаривать с ней, не любить ее. Одиннадцать лет неповторимого счастья заканчиваются здесь, в этой узкой яме.

Дрожь снова пробежала по его телу.

Нет, – приказал он себе, – не сейчас. Теперь пет времени для этого.

Бесполезно. Бесконечный, изнуряющий поток слез застил ему свет, лишь проблесками открывая его взгляду этот безумный мир, в котором он сталкивал и сталкивал обратно в яму рыхлую землю и нежно уплотнял ее своими утратившими чувствительность пальцами…

Он лежал на кровати не раздеваясь и глядел в потолок. Он изрядно выпил, и в темноте на фоне черного потолка в его глазах роились огненные снежинки.

Он протянул руку к столу. Задев рукой бутылку, неловко выбросил наружу пальцы, но слишком поздно. Расслабившись, он замер, слушая, как виски пробулькивает через бутылочное горлышко и растекается по полу.

Его растрепанные волосы зашуршали на подушке, когда он зашевелился, чтобы взглянуть на часы. Два часа утра. Уже два дня как он похоронил ее. Двумя глазами он смотрел на часы, двумя ушами слышал их тиканье, сжав губы – тоже две. Две руки его безвольно лежали на кровати.

Он пытался избавиться от этой навязчивой идеи – но все вокруг упорно распадалось на пары, утверждая всемирный, космический принцип двойственности, все вело на алтарь двоичности. Их было у него двое – двое умерли. Две кровати в комнате, два окна. Два письменных стола, два ковра. Два сердца, которые…

Поглубже вдохнув, он задержал дыхание, подождал и затем с силой выдохнул – но опять сорвался: два дня, две руки, две ноги, два глаза…

Он сел, свесив ноги с кровати, попал ногой в лужу виски и почувствовал, что промочил носки. Прохладный ветерок слегка дребезжал, ставнями. Он уставился в темноту.

Что же остается? – спросил он себя. – Что же все-таки остается?

Тяжело поднявшись, он добрел до ванной, оставляя на полу цепочку мокрых следов. Плеснул себе в лицо воды и стал шарить рукой, ища полотенце.

Что же остается? Что же…

Он вдруг замер.

Кто-то трогал ручку входной двери.

Стоя в прохладной темноте ванной, он почувствовал, как холодный страх поднялся по его спине вверх, к шее, и защекотал у корней волос.

Это Бен, – услышал он слабый отголосок своего сознания. – Он пришел забрать ключи от машины.

Полотенце выскользнуло из его руки и, шурша, опустилось на кафельный пол. Он вздрогнул.

Стук в дверь. У Дар был слабым, бессильным, так падает на стол рука нечаянно уснувшего… Он медленно прошел в гостиную, сердце его тяжело билось.

Дверь вздрогнула – снова слабый удар кулака. Его словно подбросило от этого звука.

В чем дело? – подумал он. – Ведь дверь не заперта.

Из приоткрытого окна в лицо ему дул холодный ветер, тьма притягивала ко входной двери.