Но Нэвилль одним прыжком настиг ее и схватил за плечи.
– Чего ты боишься…
Но он не успел закончить. Жгучая боль остановила его – удар пришелся прямо по лицу. Завязалась драка. Их тяжелое дыхание перемешалось с шумом борьбы – они катались по земле, подминая жесткую травяную стернь.
– Ну, остановись же ты, – кричал он, но она продолжала сопротивляться.
Она снова рванулась, и под его пальцами треснула ткань. Платье не выдержало и разошлось до пояса, обнажая загорелое плечо и белоснежную чашечку лифчика.
Она снова попыталась вцепиться в него ногтями, но он перехватил ее запястья. Теперь он держал ее железной хваткой. Она ударила ему правой ногой под коленку так, что кость едва выдержала.
– Проклятье!
С яростным возгласом он влепил ей с правой руки пощечину.
Она закачалась, затем посмотрела на него – в глазах ее стоял туман – и вдруг зашлась беспомощным рыданьем. Она осела перед ним на колени, прикрывая голову руками, словно пытаясь защититься от следующего удара.
Нэвилль стоял, тяжело дыша, глядя на это жалкое дрожащее существо, съежившееся от страха. Он моргнул. Тяжело вздохнул.
– Вставай, – сказал он. – Я не причиню тебе вреда.
Она не шелохнулась, не подняла головы. Он стоял в замешательстве, глядя на нее и не зная, что сказать.
– Ты слышишь, я не трону тебя, – повторил он. Она подняла глаза, но тут же отпрянула, словно испугавшись его лица. Она пресмыкалась перед ним, затравленно глядя вверх…
– Чего ты боишься? – спросил он, не сознавая, что в его голосе звучит сталь, ни капли тепла, ни капли доброты. Это был резкий, стерильный голос человека, уже давно уживавшегося с бесчеловечностью.
Он шагнул к ней, и она в испуге отпрянула. Он протянул ей руку.
– Ну, – сказал он, – вставай.
Она медленно поднялась, без его помощи. Вдруг заметив ее обнаженную грудь, он протянул руку и приподнял лоскут разорванного платья.
Они стояли, отрывисто дыша и с опаской глядя друг на друга. Теперь первое потрясение прошло, и Нэвилль не знал, что сказать. Это был момент, о котором он мечтал уже не один год, во снах и наяву, но в мечтах его не случалось ничего подобного.
– Как… Как тебя зовут? – спросил он. Она не ответила. Взгляд ее был прикован к его лицу, губы дрожали.
– Ну? – громко спросил он, и она вздрогнула.
– Р-руфь, – запинаясь, пролепетала она. Звук ее голоса вскрыл что-то, до поры запертое в тайниках его тела, и с головы до пят его охватила дрожь. Сомнения отступили. Он ощутил биение своего сердца и понял, что готов расплакаться. Его рука поднялась почти бессознательно, и он почувствовал дрожь ее плеча под своей ладонью.
– Руфь, – сказал он. Голос его звучал пусто и безжизненно.
Он долго глядел на нее, потом сглотнул.
– Руфь, – снова сказал он.
Так они и стояли, двое, глядя друг на друга, мужчина и женщина, посреди огромного поля, разогретого солнцем.
2
Она спала в его кровати. Была половина пятого, и день клонился к закату. Раз двадцать, по крайней мере, Нэвилль заглядывал в спальню, чтобы посмотреть и проверить, не проснулась ли она. Сидя в кухне с чашкой кофе, он нервничал.
– А что, если она все-таки больна? – спорил он сам с собой.
Эта тревога пришла несколько часов назад, когда она не проснулась в положенное время, а продолжала спать. И теперь он не мог избавиться от опасений. Как он ни уговаривал себя, ничего не помогало. Тревога, словно заноза, накрепко засела в нем. Да, она была загорелой и ходила днем. Но пес тоже ходил днем.
Нэвилль нервно барабанил пальцами по столу.
Простота испарилась. Мечты угасли, обернувшись тревожной реальностью. Не было чарующих объятий, и не было волшебных речей. Кроме имени, он ничего от нее не добился. Скольких усилий ему стоило дотащить ее до дома. А заставить войти – и того хуже. Она плакала и умоляла его сжалиться и не убивать ее. Что бы он ни говорил ей, она лишь плакала, рыдала и просила пощадить.
Этот эпизод раньше представлялся ему в духе продукции Голливуда: с влажным блеском в глазах, нежно обнявшись, они входят в дом – и кадр постепенно меркнет. Вместо этого ему пришлось тянуть и уговаривать, браниться, убеждать и упрашивать, а она – ни в какую. О романтике оставалось только мечтать. В конце концов, пришлось затащить ее силой.
Оказавшись в доме, она дичилась ничуть не меньше, и, как он ни старался ей угодить, она забилась в угол, съежившись точь-в-точь как тот пес, и больше от нее было ничего не добиться. Она не стала ни есть, ни пить то, что он предлагал ей. В конце концов ему пришлось загнать ее в спальню и там запереть. И теперь она спала.
Он тяжело вздохнул и поправил на блюдце чашку с кофе.
Все эти годы, – думал он, – мечтать о напарнике, и теперь – встретить и сразу подозревать ее… Так жестоко и бесцеремонно обходиться…
И все же ничего другого ему не оставалось. Слишком долго он жил, полагая, что он – последний человек, оставшийся на земле. Последний из обычных, настоящих людей. И то, что она выглядела настоящей, не имело значения. Слишком много видал он таких, как она, здоровых на вид, сморенных дневной комой. Но все они были больны, он знал это. Одного только факта, что она прогуливалась ярким солнечным днем по полю, было недостаточно, чтобы перевесить в сторону безоговорочного приятия и искреннего доверия: на другой чаше весов были три года, в течение которых он убеждал себя в невозможности этого. Его представления о мире окрепли и выкристаллизовались. Существование других таких, подобных ему, казалось невозможным. И после того, как поутихло первое потрясение, все его догматы, выдержанные и апробированные за эти годы, вновь заняли свои позиции.
С тяжелым вздохом он встал и снова отправился в спальню. Она была все там же, в той же позе. Может быть, она снова впала в кому.
Он стоял и глядел на нее, раскинувшуюся перед ним на кровати.
Руфь. Ах, как много он хотел бы знать про нее – но эта возможность вселяла в него панический страх. Ведь если она была такой же, как и остальные, – выход был только один. А если убивать, то лучше уж не знать ничего.
Он стоял, впившись взглядом в ее лицо – голубые глаза широко раскрыты, руки свисают вдоль туловища, кисти нервозно подергиваются.
А что, если это была случайность? Может быть, она чисто случайно выпала из своего коматозного дневного сна и отправилась бродить? Вполне возможно. И все же, насколько ему было известно, дневной свет был тем единственным фактором, который этот микроб не переносил. Почему же это не убеждало его в том, что с ней всев порядке?
Что ж, был только один способ удостовериться.
Он нагнулся над ней и потряс за плечо.
– Проснись, – сказал он.
Она не реагировала.
Его лицо окаменело и пальцы крепко впились в ее расслабленное плечо.
Вдруг он заметил тонкую золотую цепочку, ниткой вьющуюся вокруг шеи. Дотянувшись своими грубыми неуклюжими пальцами, он вытащил цепочку из разреза ее платья и увидел крохотный золотой крестик – и в этот момент она проснулась и отпрянула от него, вжавшись в подушки.
Это не кома, – единственное, что промелькнуло в его мозгу.
– Ч-что… тебе надо? – едва слышно прошептала она.
Когда она заговорила, сомневаться стало значительно труднее. Звук человеческого голоса был так непривычен, что подчинял его себе как никогда ранее.
– Я… Ничего, – сказал он.
Неловко попятившись, он прислонился спиной к стене. Продолжая глядеть на нее, он, после минутного молчания, спросил::
– Ты откуда?
Она лежала, глядя на него абсолютно пустым взглядом.
– Я спрашиваю, откуда ты, – повторил он. Она промолчала.
Не отрывая взгляда от ее лица, он отделился от стены и сделал шаг вперед…
– Ин… Инглвуд, – неотчетливо проговорила она.
Мгновение он разглядывал ее – взгляд его был холоден, как лезвие бритвы, – затем снова прислонился к стене.
– Понятно, – отозвался он. – Ты… Ты жила одна?