В гостиной он сменил Брамса на Бернстайна и достал сигарету.

Что делать, когда кончится курево? – подумал он, глядя на тонкую голубоватую нитку дыма, возносящуюся к потолку. Маловероятно. Он успел запасти около тысячи блоков – на стеллаже у Кэтти в ком…

Он стиснул зубы. В кладовке на стеллаже. В кладовке. В кладовке.

У Кэтти в комнате.

Вперив остановившийся взгляд в плакат, он слушал “Age of anxietu” – “Время желаний”. Отдавшись пульсирующей в ушах волне звуков, он стал отыскивать смысл в этом странном названии.

Ах, значит, тобой овладело желание, бедный Ленни. Тебе стоило бы встретиться с Бенин. Какая прекрасная пара – Ленни и Бенни – какая встреча великого композитора с беспокойным покойником. “Мамочка, когда я вырасту, я хотел бы быть таким же вампиром, как и мой папочка”. – “О чем ты, милое дитя, конечно же, ты им будешь”.

Наливая себе виски, он поморщился от боли и переложил бутылку в левую руку. Набулькав полный бокал, он снова уселся и отхлебнул.

Где же она, та неясная грань, за которой он оторвется от этого трезвого мира с его зыбким равновесием, и мир со всей его суетой наконец утратит свой ясный, но безумный облик.

Ненавижу их.

Комната, покачнувшись, поплыла вокруг него, вращаясь и колыхаясь. Туман застил глаза. Он смотрел то на бокал, то на проигрыватель, голова его моталась из стороны в сторону, а те, снаружи, рыскали, кружили, бормотали, ждали.

Бедные вампирчики, – думал он, – вы, негодники, так и бродите там, бедолаги, брошенные, и мучает вас жажда…

Ага! – он помахал перед лицом поднятым указательным пальцем.

Друзья! Я выйду к вам, чтобы обсудить проблему вампиров как национального меньшинства – если, конечно, такие существуют, – а похоже, что они существуют.

Вкратце сформулирую основной тезис: против вампиров сложилось предвзятое мнение.

На чем основывается предвзятое отношение к национальным меньшинствам? Их дискриминируют, так как их опасаются. А потому…

Он снова надолго приложился к бокалу с виски.

Когда-то в средние века был промежуток времени, должно быть, очень короткий, когда вампиры были очень могущественны и страх перед ними велик. Они были прокляты – они остались проклятыми и по сей день. Общество ненавидит и преследует их… Но – без всякой причины!

Разве их потребности шокируют больше, чем потребности человека или других животных? Разве их поступки хуже поступков иных родителей, издевающихся над своими детьми, доводя их до безумия? При виде вампира у вас усиливается тахикардия и волосы встают дыбом. Но разве он хуже, чем те родители, что вырастили ребенка-неврастеника, сделавшегося впоследствии политиком? Разве он хуже фабриканта, дело которого зиждется на капитале, полученном от поставок оружия национал-террористам?

Или он хуже того подонка, который перегоняет этот пшеничный напиток, чтобы окончательно разгладить мозги у бедняг, и так не способных о чем-либо как следует мыслить? (Э-э, здесь я, извиняюсь, кажется, куснул руку, которая меня кормит.) Или, может быть, он хуже издателя, который заполняет витрины апологией убийства и насилия? Спроси свою совесть, дружище, разве так уж плохи вампиры?

Они всего-навсего пьют кровь.

Но откуда тогда такая несправедливость, предвзятость, недоверие и предрассудки? Почему бы не жить вампиру там, где ему нравится? Почему он должен прятаться и скрываться? Зачем уничтожать его?

Взгляните, это несчастное существо подобно загнанной лани. Оно беззащитно. У него нет права на образование и права голоса на выборах. Так не удивительно, что они вынуждены скрываться и вести ночной образ жизни.

Роберт Нэвилль угрюмо хмыкнул. Конечно, конечно, – подумал он, – а что бы ты сказал, если бы твоя сестра взяла такого себе в мужья? Он поежился. Достал ты меня, малец. Достал. Пластинка кончилась, и игла, отскакивая назад, скоблила последние дорожки. Озноб сковал ноги, и он не мог уже подняться. Вот в чем беда неумеренного пьянства: вырабатывался иммунитет. Озарение и просветление больше не наступало. Опьянение не приносило счастья. Алкоголь больше не уводил в мир грез: коллапс наступал раньше, чем освобождение.

Комната уже разгладилась и остановилась, до слуха вновь доносились выкрики с улицы:

– Выходи, Нэвилль!

Кадык его задвигался, дыхание стало прерывистым. Выйти! Там его ждали женщины, их платья были распахнуты, их тела ждали его прикосновения, их губы жаждали…

– Крови! Моей крови!

Словно чужая, его рука медленно поднялась, костяшки побелели, и кулак, словно сгусток ненависти, тяжело опустился на колено. Явно не рассчитав удара, он резко вдохнул затхлый воздух комнаты и ощутил отвратительно резкий чесночный запах. Чеснок. Повсюду залах чеснока. В одежде, в белье, в еде и даже в виски. Будьте добры, мне – чеснок с содовой, – шутка была явно неудачной.

Он встал и прошелся по комнате. Что я собирался делать? Все то же, что и обычно? Не стоит труда: книга – виски – звукоизоляция – женщины. Да! Эти женщины – переполненные вожделением, жаждой крови, выставляющие перед ним напоказ свои обнаженные, пылающие тела.

Э, нет, приятель: холодные. Прерывистый стон отчаяния вырвался из его груди.

Будьте вы трижды прокляты, чего же вы ждете? Неужели вы думаете, что я выйду и отдамся вам, сам?

Может быть, может быть. Он понял, что снимает с двери засов.

Сюда, девочки. Я иду к вам. Омочите же губы свои…

Снаружи услышали движение засова, и ночную тьму рассек вопль нетерпения.

Крутанувшись на месте, он выбросил вперед кулаки, один за другим. Посыпалась штукатурка, и на костяшках выступила кровь. Дрожь бессилия колотила его, зубы стучали.

Подождав, пока это пройдет, он снова заложил засов, вернулся в спальню и со стоном упал на кровать. Левая рука его непроизвольно подергивалась.

– О, господи, когда же это кончится, когда?

4

В тот день, вопреки обычаю, он проспал до десяти часов.

Взглянув на часы, он недовольно пробурчал что-то; его тело, мгновенно ожило, и он вскочил на кровати, свесив ноги. Сознание его мгновенно пронзила пульсирующая боль, словно мозги вскипели и стремились вырваться из черепа наружу. Прекрасно, – подумал он, – похмелье: вот чего мне не хватало.

Со стоном он поднялся, проковылял в ванную и плеснул себе в лицо водой. Затем намочил голову. Ох, как мне плохо, – пожаловался он сам себе, – кажется, я горю в аду.

Из зеркала на него глядело помятое, изможденное, бородатое лицо, на вид лет пятидесяти.

Кругом любви я вижу чары, – странные, бессвязные словосочетания носились в его мозгу, словно влекомые ветром мокрые бумажные ленты.

Он медленно пересек гостиную, отворил входную дверь и, увидев женское тело, лежащее поперек дорожки, тяжело и замысловато выругался. Раздраженным жестом он попытался подтянуть ремень на штанах, но пульсация в голове стала невыносимой, и руки его бессильно повисли. Наплевать, – решил он. – Я болен. Небо было мертвенно-серым. Прекрасно! – подумал он. – Опять целый день взаперти в этой вонючей крысиной яме. – Он зло захлопнул за собой дверь и застонал: шум удара отозвался в мозгу болезненной волной, – а снаружи на цементном крыльце брызнули звоном остатки зеркала, выпавшие из рамы.

Прекрасно! – он поджал губы так, что они побелели.

От двух чашек горячего кофе ему стало только хуже: желудок отказывался принимать его. Отставив чашку, он отправился в гостиную. Все к дьяволу, – подумал он, – лучше напьюсь.

Но алкоголь показался ему скипидаром. Со звериным рыком он швырнул в стену бокал и замер, глядя, как жидкость стекает по стене на ковер. Дьявол, так я останусь без бокалов, – подумал он, что-то внутри у него сорвалось, и его стали душить рыдания. Он осел в кресло и сидел, медленно мотая головой из стороны в сторону. Все пропало. Они победили его; эти чертовы ублюдки победили.

И снова это неотступное чувство: ему казалось, что он раздувается, заполняя весь дом, а дом сжимается, и вот ему уже нет места, его выпирает в окна, в двери; летят стекла, рушатся стены, трещит дерево и сыплется штукатурка… Руки его начали трястись – он вскочил и бросился на улицу.