На лужайке перед крыльцом, отвернувшись от своего дома, который стал ему ненавистен, он отдышался, наполняя легкие мягкой утренней свежестью. Впрочем, он ненавидел и соседние дома. И следующие за ними. Он ненавидел заборы, тротуары и мостовую, – и вообще все, все на Симаррон-стрит.

Ощущение ненависти крепло, и он внезапно понял, что сегодня надо выбраться отсюда – облачно ли, или нет, но ему надо выбраться. Он запер входную дверь, отпер гараж. Гараж можно не запирать, я скоро вернусь, – подумал он. – Просто прокачусь и вернусь.

Он быстро вырулил на проезжую часть, развернулся в сторону Комптон-бульвара и до упора выжал акселератор. Он еще не знал, куда едет. Завернув за угол на сорока, он к концу квартала добрался до шестидесяти пяти. “Виллис” несся вперед как пришпоренный. Жестко вдавив акселератор в пол, нога Нэвилля так и застыла там.

Руки его лежали на баранке словно высеченные изо льда, лицо было лицом статуи. На восьмидесяти девяти милях в час он проскочил весь бульвар; рев его “виллиса” был единственным звуком, нарушавшим великое безмолвие умершего города.

Природа в буйстве своем приемлет все, и все ей просто, и все естественно, – так думал он, медленно поднимаясь на заросший кладбищенский пригорок.

Трава была так высока, что сгибалась от собственного веса. Звук его шагов соперничал лишь с пением птиц, казавшимся теперь совершенно бессмысленным.

Когда-то я считал, что птицы поют тогда, когда в этом мире все в порядке, – думал Нэвилль. – Теперь я знаю, что ошибался. Они поют оттого, что они просто слабоумные.

Шесть миль, не снимая ногу с педали, он не мог понять, куда едет. Как странно, что тело и мозг его хранили это в секрете от его разума. Он понимал лишь, что болен, подавлен и не может оставаться там, в доме, но не понимал, чего хочет, и не знал, что едет к Вирджинии.

А ехал он именно сюда, на максимальной скорости.

Оставив машину на обочине, он зашел, отворив ржавую калитку, на кладбище и теперь шел, с хрустом приминая буйно разросшуюся траву.

Когда он был здесь в последний раз? Наверное, уже прошло не меньше месяца. Он бы привез цветы, но – увы – догадался, что едет именно сюда, только у самой калитки.

Старая, отболевшая скорбь вновь охватила его, губы его дрогнули. Как он желал, чтобы и Кэтти тоже была здесь. Почему? – Почему он был так слеп, что поверил этим идиотам, установившим свои чумные порядки? О, если бы она была здесь и лежала бы рядом со своей матерью…

Не надо. Не вороши старое, – сказал он себе.

Подходя к склепу, он напрягся, заметив, что чугунная дверь чуть-чуть приоткрыта. О, нет, – мелькнуло в его сознании. Он бросился бежать по влажной траве, бессмысленно бормоча:

– Если они добрались до нее, я сожгу город, клянусь Господом, я сожгу все до основания, все превращу в пепел, если только они дотронулись до нее.

Он рванул дверь так, что она, распахнувшись, ударилась о мраморную стену, и сухое эхо удара утонуло в кладбищенской зелени.

Взгляд его, обращенный к мраморной плите внутри, нашел то, что искал: шлем лежал на месте. Напряжение отступило, можно было отдышаться. Все в порядке.

Он вошел и только тогда заметил тело в углу склепа: скрючившись, на полу лежал человек.

С воплем неудержимой ярости Роберт Нэвилль подскочлл к нему, схватил железной хваткой за куртку, доволок до двери и вышвырнул на траву. Тело перевернулось на спину, обратив к небу свой мертвенно-бледный лик.

Тяжело дыша, Роберт Нэвилль вернулся в склеп, положил руки на шлем и, закрыв глаза, замер.

– Я здесь, – прошептал он. – Я вернулся. Не забывай меня.

Он вынес сухие цветы, оставленные им в прошлый раз, и подобрал листья, которые ветер занес внутрь через открытую дверь. Сел рядом со шлемом и приложил лоб к холодному металлу. Тишина ласково приняла его. Если бы я мог сейчас умереть, – думал он, – тихо и благородно, без страха, без крика. И быть рядом с ней. О, если бы я мог поверить, что окажусь рядом с ней.

Его пальцы медленно сжались, и голова упала на грудь.

Вирджиния, возьми меня к себе. Слеза словно кристалл упала на руку, но рука осталась неподвижна.

Он не мог бы сказать, сколько времени провел здесь, отдавшись потоку чувств. Но вот скорбь притупилась, и постепенно прошла едкая горечь утраты. Страшнейшее проклятие схимника, – подумал он, – привыкнуть к своим веригам.

Он поднялся и выпрямился. Жив, – подумал он, ощущая бессмысленное биение сердца, мерное течение крови, упругость мышц и сухожилий, твердь костей, – все теперь никому не нужное, но все еще живое.

Еще мгновение – он отдал шлему свой прощальный взгляд, со вздохом отвернулся и вышел, тихо прикрыв за собой дверь, словно оберегая сон Вирджинии.

На выходе он чуть не споткнулся о тело, о котором совсем было забыл. Выругавшись себе под нос, обошел его, но вдруг остановился и обернулся.

Что это?

Не веря своим глазам, он внимательно осмотрел труп. Теперь это был действительно труп. Но – не может быть! Так быстро произошла эта перемена – теперь казалось, что тело пролежало уже несколько дней: и вид, и запах были соответствующие.

Его мозг включился, осваивая еще неясное озарение. Что-то подействовало на вампира – да еще как, – что-то смертельно эффективное. Сердце не было тронуто, никакого чеснока поблизости, и все же…

Ответ напрашивался сам собой. Конечно же – дневной свет.

Игла самоуничижения болезненно пронзила его: целых пять месяцев знать, что они никогда не выходят днем, и не сделать из этого никаких выводов! Он закрыл глаза, пораженный собственной глупостью.

Солнечный свет: видимый, инфракрасный, ультрафиолет. Только ли это? И как, почему? Проклятье, почему он ничего не знает о воздействии солнечного света на организм?

И кроме того: этот человек был одним из окончательных вампиров – живой труп. Был бы тот же эффект, если засветить одного из тех, кто еще жив?

Похоже, это был первый прорыв за прошедшие месяцы, и он бросился бегом к своему “виллису”.

Захлопнув за собой дверцу, он задумался, не прихватить ли с собой этого дохлятика – не привлечет ли он других, и не нападут ли они на склеп. Конечно, шлем они не тронут: вокруг разложен чеснок. Кроме того, кровь его теперь уже мертва, и…

Так разум его подкрадывался все ближе и ближе к истине. Конечно же: дневной свет поражает их кровь.

Быть может, и остальное связано с кровью? Чеснок, крест, зеркало, дневной свет, закапывание в землю? Не очень понятно, и все же…

Надо читать, искать, исследовать – много, много работы. Как раз то, что ему нужно. Он много раз уже планировал это, но неизменно откладывал и забывал. Теперь его осенила новая идея – быть может, ее-то и не хватало – и планы его снова ожили. Настала пора действовать.

Он завел мотор, занял среднюю полосу и устремился в сторону города, намереваясь тормознуть у первого же дома.

Добежав по тропке до входной двери, он подергал, но безуспешно. Дверь была крепко заперта. Нетерпеливо чертыхнувшись, он бросился к следующему дому. Здесь дверь оказалась открыта, и, преодолев темную гостиную, он, перепрыгивая ступеньки, поднялся по ковровой лестнице в спальню.

Здесь он обнаружил женщину. Без тени сомнения он сбросил с нее покрывало, ухватил за запястья и потащил в холл. Тело ударилось об пол, и женщина застонала. Пока он тащил тело по лестнице, тихое эхо ударов по ступенькам хрипом отдавалось в ее груди.

В гостиной тело вдруг ожило.

Ее руки сомкнулись на его запястьях, она начала выкручиваться и извиваться. Глаза ее оставались закрыты, но, пытаясь вырваться, она тихо всхлипывала и бормотала. Не в силах преодолеть его хватку, она вонзила в него свои длинные темные ногти. Вскрикнув, он отдернул руки и остаток пути волок ее за волосы. Обычно совесть мучила его, раз за разом повторяя, что эти люди, если не считать некоторых отклонений, такие же, как и он сам, но теперь экспериментаторский раж охватил его, и все колебания отошли на второй план.

И все же он содрогнулся, услышав чудовищный крик ужаса, вырвавшийся у нее, когда он выбросил ее на тротуар. Нечеловечески скалясь, она беспомощно извивалась, суча руками и ногами. Роберт Нэвилль терпеливо наблюдал.