На следующий день после нашего разговора начался мой первый сэссин. Джеральд перебрался в соседнюю комнату, притащил туда целый рюкзак одежды и еды. После утренней медитации он обставил комнату, расстелил на полу спальный мешок. Затем нас обоих послали пропалывать сорняки в саду камней — филигранная работа, поскольку сорняки были не крупнее крохотных стебельков мха и почти такого же цвета. Монахи, работая, сидят на корточках, ступни полностью опираются о землю. Джеральд легко принимал такую позу, а мне она плохо давалась. Старший монах советовал приседать как можно чаще, даже если становится больно. Это неплохое упражнение, говорил он, от него мышцы на бёдрах растягиваются и тело станет более гибким. В конце концов ты сумеешь безболезненно сидеть в позе лотоса. Я не стал его слушать, а отыскал небольшой деревянный ящичек и, когда работал в саду, всегда брал его с собой — на нём было удобно сидеть. Ящичек был со мной и в этот раз, и я спокойно сидел на нём, вырывая сорняки и беседуя с Джеральдом, как вдруг кто-то с силой вышиб ящичек из-под меня. Я упал на спину, но тут же вскочил, готовый ответить ударом на удар. Гнев — эмоция, вспыхивающая мгновенно; мне не понадобилось и секунды, чтобы превратиться из мирного человека в обезумевшего маньяка. И тут я увидел перед собой старшего монаха, как всегда невозмутимого, но с яростным огнём в широко раскрытых глазах. Он немного расставил ноги и чуть выпятил вперёд живот в позе борца-дзюдоиста. Если бы я бросился на него, как только что собирался, я не смог бы его свалить, а если бы ударил, он уклонился бы от удара, и я упал бы под действием собственной силы.
Спокойствие старшего монаха помогло мне взять себя в руки, но дыхание я сумел восстановить лишь через несколько минут. Джеральд продолжал работать, словно ничего не случилось, а старший монах нагнулся и взял мой ящичек под мышку. Я поклонился ему, он кивнул и ушёл.
— Очень мило, — сказал Джеральд. — Обычно старший по званию приходит в ярость, когда думает, что младший ведёт себя глупо или, если хочешь, самоуверенно. Он злится потому, что не вполне в себе уверен, или потому, что отождествляет себя с такими «причинами», как «компания» или «работа». На самом деле никаких причин не существует. Всё зависит только от внимания, от знания того, что ты делаешь. Если ты занимаешься прополкой, делай это как можно лучше и забудь о своём комфорте.
— Это так важно? — спросил я.
— Разумеется, — ответил Джеральд. — Нет ничего важного, важно только делать то, что ты делаешь, как можно лучше. Как упражнение, не более того. Это как четыре истины буддизма. Жизнь — страдание. Страдание вызвано желанием. Желание можно преодолеть. Преодолеть его можно, следуя восьмеричному пути. Но как на него ступить? Желая обрести свободу. Желая преодолеть желание. Такое желание допустимо. Хотеть — неправильно, но хотеть остановить хотение — это великолепно. Всё очень просто.
— Я думал, что дзен не знает слов.
— Да, — сказал Джеральд, — а я использую много слов. Но то, что я говорю, — это не дзен. Я понятия не имею, что такое дзен. Всё, что у меня есть, — это мысль о том, что однажды я пойму это, и именно потому я здесь.
Чуть позже снова началась медитация. Четыре периода, два часа. Мне хотелось курить, но времени не было — я несколько раз затянулся в уборной, а окурок сунул в нагрудный карман. К концу недели карман доверху был набит окурками, о которых, закуривая очередную сигарету, я начисто забывал. Днём мы медитировали по два часа и по четыре с половиной часа вечером. Казалось, что время искусственно растягивается. Поскольку мне было постоянно больно, я заставлял себя осознавать свою боль, минута за минутой. Старший монах иногда позволял мне встать и взмахом руки направлял меня на один период в сад. Время там бежало быстро. Изредка он отпускал меня в комнату, и я падал там на пол и двадцать пять минут лежал на спине. Поскольку, несмотря на мои старания сосредоточиться на коане, я то и дело засыпал, время пролетало мгновенно.
Невозможно думать о двух вещах сразу, и я пользовался этим для того, чтобы не чувствовать боли. Я вспоминал самые волнующие моменты моей жизни и пытался заново пережить осколки прошлого. Неважно, что я не мог при этом размышлять над коаном, — меня заботило только избавление от боли, ибо я был уверен, что вот-вот мои мышцы разорвутся, а кости вылезут наружу. Я снова и снова вспоминал, как выхожу в Кейптауне из парадной двери своего коттеджа и завожу мотоцикл. Я восстанавливал каждое движение, видел деревья на той стороне дороги, вдыхал аромат цветов в саду, слышал рыканье заводящегося двигателя и проезжал по узким улицам Винберга к Ваальскому шоссе, а потом мимо гор и вдоль пляжа. Иногда я занимал таким образом все двадцать пять минут, и Джеральд поздравил меня. Он сидел рядом со мной и заметил, что я не сделал за весь период ни одного движения, находясь, по-видимому, в состоянии глубокой сосредоточенности. Я рассказал ему, чем занимался, и Джеральд рассмеялся.
— Иногда я тоже так делаю, — признался он. — Но думаю не о мотоцикле, а о женщинах, с которыми побывал в постели. Правда, при этом возникает одна проблема — я возбуждаюсь, а это совсем ни к чему. Гораздо безопаснее ездить на мотоцикле.
Через три дня начались неприятности. Боль от сидения и стресс, связанный с посещениями наставника, начали оказывать своё действие. На этой неделе наставник превратился в разъярённого льва. Я чувствовал, как от него исходит энергия и воля, направленные на меня. Я должен был дать ответ на коан, ответ на вопрос, который невозможно ни понять, ни определить, ни проанализировать. Я уже выдал все те ответы, которые только сумел помыслить, но ни один из них не годился. Наставник говорил, что я ни на йоту не приблизился к разгадке, что у меня не забрезжило даже предварительное понимание, что я в милях, в световых годах от малейшего намёка на ответ. Я был уверен, что он прав. Но когда я ничего не говорил, он и это не принимал. Я входил к нему в комнату, кланялся, трижды простирался на полу, становился на колени, повторял свой коан, а наставник смотрел на меня и говорил:
— Ну как?
— Ничего, никакой мысли.
Но и это можно было не говорить. Я не знал. Было ясно, что я ничего не знаю.
Иногда наставник отправлял меня прочь, ничего не сказав, иногда произносил несколько слов, а однажды говорил со мной минут десять. Уходя от него, я плакал от обиды. Я ничего не понял из того, что он сказал, — я слишком плохо знал японский язык. Я объездил полмира, чтобы найти учителя, я нашёл его и не понял того, что он сказал.
У других были свои трудности. Старший монах сидел в зале, словно страшный могучий демон, и кричал на нас, как только замечал, что кто-то засыпает или думает о постороннем. Он по очереди делал нас надзирателями, и нам по очереди приходилось прохаживаться с длинной палкой на плече, угрожающе переставляя ноги и присматриваясь то к одному, то к другому монаху. Если кто-то качался или уснул, его легонько трогали за плечо. Затем оба монаха кланялись: тот, который будет бить, — в знак благодарности за то, что ему позволили провести наказание, а тот, которого будут бить, — в благодарность за наказание. После чего следовало восемь ударов. Наказанному монаху приходилось нагибаться вперёд, чтобы его били по спине. Мы били быстро, чтобы палка отскакивала и не задерживалась на спине. Я научился этому приёму на монахе, который привязал к спине подушку. Если неправильно держать палку, можно нанести серьёзные увечья, особенно когда бьёшь по позвоночнику. Монахи нередко надевали подбитые жилеты, я — ещё одну кофту. Но и в этом случае боль была острой, и к концу недели у меня на спине появился синий крест. Когда меня били, боль исчезала довольно быстро, но боль в ногах, казалось, не пройдёт никогда, мука продолжалась, даже когда я двигался. Монахи сочувствовали мне и регулярно справлялись о моих успехах. Это помогало. Молодой монах, который ранил себе ногу, когда колол дрова, как и я, постоянно чувствовал боль, а рана его плохо заживала. Когда пришёл мой черёд ходить с палкой по кругу, я заметил, что он плачет. Я прошёл мимо него, словно не заметив, что он ёрзает и, разумеется, не медитирует, но тут на меня закричал старший монах, так что пришлось вернуться и отвесить монаху восемь ударов. Позже, когда я встретил его в столовой, он вежливо поклонился и улыбнулся.