Там, за моей спиной, на шоссе, буйствовал рыжий факел, там была мама, и я не мог не то чтобы броситься к ней, туда, в объятия гудящего пламени, но даже головы повернуть не удавалось. Точно гиблый какой-то ветер тащил меня вперёд, по лесу, сопротивляться ему было невозможно, оставалось лишь перебирать ногами да уворачиваться от готовых вцепиться в меня веток.

Потом я понял, что ветер — на самом деле не ветер, а голос, выталкивающий из чьей-то гнилозубой пасти слова:

— Держи чухана! Сейчас мы его… Да справа же, придурок, заходи!

Васька Голошубов устраивал охоту по всем правилам искусства, рано или поздно он меня отловит, но сейчас я ещё способен был бежать — и рвался сквозь притихший лес, раздирал куртку и джинсы о колючие ветки, спотыкался на вывернувшихся из-под упругой хвои корнях — и чем дальше, тем тише становился прокуренный Васькин голос, вот он уже не сильнее комариного звона, вот его уже нет…

Но я тем не менее бежал, задыхаясь, сжимая пальцы в кулаки до побелевших костяшек, кололо в левом боку, и приклад автомата то и дело норовил влепить мне по бедру, я сорвал его, тем более, что скоро, наверное, придётся стрелять, вот уже и просвет засинел меж ёлок, я из последних сил рванулся туда — и вылетел на залитую полуденным солнцем железнодорожную колею.

Было тихо. Удивительно тихо, даже, я бы сказал, умиротворённо. Лишь кузнечики прилежно стрекотали в густой, посеревшей от зноя траве, да еле слышно гудели провода.

Оправляя сбившуюся камуфляжку, я пытался вспомнить, от кого же так гнал по лесу… Или за кем… Что-то такое маячило за спиной, тягостно-непонятное, странное. Ладно, во всяком случае, автомат можно закинуть за спину. Стрелять курсанту Бурьянову в ближайшее время не придётся. Не в кого. Безмятежно здесь и пусто.

Пусто?

А как же тогда это?

Она лежала в трёх шагах от меня, уставившись в небо пустыми, оловянными пуговицами глаз. Чёрная, с каким-то даже синеватым отливом шерсть свалялась грязными клочьями, острые треугольники ушей обвисли, точно от жары, но я знал, что жара тут ни при чём, и не от жажды раскрыта гнилая пасть, откуда бурой лентой выползает страшный, распухший язык, упираясь с обеих сторон в слюняво-жёлтые клыки.

Голова, несомненно, была отрезана. Не отрублена, не оторвана, а именно отрезана — трудились долго, время от времени обтирая от крови длинный и узкий кремнёвый нож, под медленно струящуюся из магнитофона тёмную мелодию. Кровь, надо полагать, стекала в подставленный тазик, часом позже её используют всю, до последней капли, пойдёт на Элексир, а может, на какую-то иную гадость.

Похоже, голова валялась тут уже давно, дня три, не меньше. Только сейчас я ощутил удушливый смрад, волнами исходящий от того, что осталось от собаки. Когда-то это было доберманом.

В общем, мне не впервой такое видеть. Почерк Рыцарей Тьмы всюду одинаков, и, как наставительно говорит Куратор, пора бы привыкнуть. Проза нашей незаметной работы — вот такая вонючая, тупо глядящая из ромашек безжизненными глазами.

И тем не менее что-то здесь было не так. Жизни в голове давно не осталось, но я чуял — передо мной нечто большее, чем разлагающийся кусок мяса. Не жизнь, но какая-то странная дымка вилась вокруг неё, смутное, едва уловимое присутствие.

Я инстинктивно отступил на шаг и потянул с плеча автомат. Хотя толку с этого… Рыцарей здесь уже и след простыл, они сейчас в городе, ездят в автобусах, сидят в конторах, выстаивают очередь за пивом. А здесь — в траве и цветочках мёртвая голова, неутомимые мухи облепили вздувшийся язык, ползают в ноздрях, и гудят, гудят, словно соревнуются с линией электропередачи.

Солнце равнодушно поливало землю июльским жаром, ему не было никакого дела ни до замученной собаки, ни до Рыцарей, ни до растерянного курсанта в потной камуфляжке, сжимающего совершенно бесполезный здесь автомат. И я, вот этот незадачливый курсант, обманутый солнечным спокойствием, даже не сразу понял, что случилось. А когда понял — меня словно током долбануло.

Собачья голова резко дёрнулась, повернула в мою сторону гнойно-жёлтые глаза, острые иглы-зрачки уставились мне в лицо. Пасть медленно закрылась, потом раззявилась снова, послышалось нехорошее бульканье, и тут я осознал, что оттуда, из тёмной гнилой дыры, доносятся слова. Тяжёлые, странные слова, я слышал их, они были знакомы, но я ничего не мог разобрать, мышцы все одеревянели, ноги сделались ватными, я сам не понимал, почему до сих пор удерживаю равновесие, почему не завалился носом в горячую траву, и мысли все кудато делись, в мозгах было пусто, и только часто-частно пульсировала на виске тоненькая упрямая жилка.

И тут я вдруг как-то сразу, безо всякого перехода понял, что за слова выдавливаются из чёрной пасти.

— Если не мало, то всё. Если не мало, то всё. Если не мало…

…Прочь, куда угодно, но только не здесь, не рядом с шевелящимся куском того, что раньше было собакой, а теперь стало… Нет, я даже мысленно не мог произнести это слово, хотя и знал его.

Резкая волна подхватила меня, на мгновенье дёрнулся горизонт, солнце расплылось мрачным, в полнеба, рыжим костром, а я вдруг оказался на рельсах, не меньше, чем в сотне шагов от той головы, а навстречу, с юга, уже надвигалась гремящая электричка, приближалась короткая, сизо-чёрная полоска тени.

Солнце — уже не расплескавшееся по небу гудящее пламя, а привычное, маленькое — слепило глаза, но не было и мысли, чтобы отвернуться, а грохот нарастал, ещё секунды две, и станет поздно, но сдвинуться с места я не мог. Точнее, мог, но знал, что останусь, потому что не хочу, не хочу, не хочу туда, и даже смотреть в ту сторону немыслимо, и незачем на что-то решаться, да и поздно, солнце бьёт в глаза — а теперь уже не бьёт, тень электрички надвинулась на меня, накрыла лёгким чёрным одеялом.

И не стало ничего.

Глава 3. Мир не без добрых людей

Что-то осторожно коснулось моей щеки, пробежало по ней лёгкими, едва ощутимыми лапками. Таракан, — брезгливо подумал я, с трудом отворачиваясь к стене. Раздавить рыжую пакость сейчас было выше моих сил. И без того в голове дубовая тяжесть, и ноет желудок, словно кто-то медленно наматывает мои кишки на тонкую, тщательно отполированную барабанную палочку.

Неудивительно, что и снилась всякая дрянь. Шерсть какаято гнилая… И ещё пожар, кажется. Впрочем, эти мутные обрывки лучше не ворошить — себе дороже. Пора вставать, пока снова не окунулся в мрачные туманы сонного царства.

Я разлепил глаза — и в них тотчас вонзились лимонножёлтые солнечные лучи. Точно молодые бамбуковые стебли, сильные и острые. Похоже, светило поднялось довольно высоко. Сколько же сейчас времени? Уставившись на циферблат наручных часов, я обнаружил лишь то обстоятельство, что стрелки намертво застыли на половине второго ночи. И неудивительно, где уж мне вчера было подкрутить завод. Вот это и называется — профессионализм.

Потом я обрёл способность хотя бы отчасти воспринимать окружающее. И обнаружил себя на продавленном скрипучем диване, лёгкое одеяло, которым кто-то меня заботливо укрыл, раскинулось сейчас на некрашенном дощатом полу, точно неправильной формы клякса. Мы с диваном находились на небольшой застеклённой веранде, и кроме нас, тут имелись ещё два крутобоких шкафчика, прислонённая к стене раскладушка, круглый стол на трёх уцелевших ногах (урезанная четвёртая скорбно опиралась на бурый кирпичный обломок). Стол был застелен газетой, и судя по её нездоровой желтизне — газетой весьма древней, быть может, ещё додержавных времён.

А в дальнем углу веранды громоздилась газовая плита, и в данный момент вскипал на ней пузатый чайник, и жарилось нечто шипящее. Вероятно, яичница.

Возле плиты суетился Никитич.

— Что, проснулся? — ласково кивнул он. — Это правильно. Это давно пора. Ну, и как самочувствие после вчерашнего?

Судя по бодрому виду Никитича, сам он находился в полнейшей гармонии со Вселенной. Вечернее возлияние старику было что слону дробинка. Загорелое лицо его выражало спокойную уверенность в том, что веселье наше питие есть.