Усталая тишина доживала последние дни. Скоро с грохотом и звоном разобьётся лёд в море, в открытую воду северных морей придут сотни горластых пароходов, а на берегу люди алмазными буравами вопьются в землю и, будут пробираться к её сердцу. Тишина уйдёт, испуганная взрывами аммонала.

Запах дыма пахнул на меня. В ста метрах за глыбой камня виднелась избушка, доверху заваленная снегом. Перед входом на корточках сидел человек с белой открытой головой.

Я узнал его.

— Хой, Молчаливый!

Старик вздрогнул, поднял голову, быстро вскочил на ноги и бежал навстречу мне, широко по-ненецки расставляя ноги в глубоком снегу.

Он был всё ещё могучим, свежим, с блестящими глазами.

Не добежав до меня несколько шагов, остановился и пристально всмотрелся.

— А-а! Знаю тебя, помню ночь на Маре-Сале. Жив?

Он улыбнулся одними глазами и вдруг, словно вспомнив что-то, с тревогой спросил:

— Зачем здесь? Один?

Я рассказал ему всё. Молчаливый сгорбился, опустил голову на грудь и, еле-еле передвигая ногами, поплёлся к избушке. Я восторженно рассказывал ему о богатстве Нордвика и острова, я мечтал о нефтеносном городке на Юрунг-Тумус, о шахтах и штольнях на острове, о большом грузовом порте, который вырастет здесь на магистрали Великого северного морского пути, о городе Нордвике… Я был безжалостен и не щадил его.

О себе Егор говорил мало:

— Песца добываю здесь. Двадцать пять лет назад первый раз жили мы здесь с Никифором. Он, как и вы, всё чёрный камень искал и таскал в костёр. Горел камень хорошо, гарь тяжёлая была только. Говорил я ему тогда: «Талант тебе, Никифор, сразу целый остров привалило». А вот теперь этот талант покою не даёт…

Через несколько дней Молчаливый появился у нас в стане. Старик внимательно осмотрел всё. Он видел, как люди застывшими руками собирали дизель, как предприимчивый радист экспедиции устраивал антенну своей походной рации на полозьях оленьих нарт, как под куполообразными вышками вращались в невидимом разбеге буравы, как в баночках и ванночках растворялся «чёрный камень» его острова.

Сумрачным уходил Молчаливый из лагеря. Пожалуй, он тогда не верил в гибель своего последнего убежища. Не верил или, быть может, не хотел в это верить.

Но вот, когда сломало в море лёд, в гавань залива пришли первые пароходы: «Русанов», «Правда», «Володарский» и шхуна «Харитон Лаптев». Большие корабли с лязгом бросили тяжёлые якоря в холодную воду. И тут же к ним, словно под защиту, прилепились шумные, вёрткие катера, моторки, шлюпки, карбаза, утлые плашкоуты и понтоны.

Лебёдки с шипом и грохотом потянули из тёмных трюмов нескончаемые стропы грузов. Ни прибой, ни ветры не могли остановить аврала. Люди по пояс заходили в ледяную воду — подтягивали, подавали, поддерживали, разгружали.

На берег выкладывали, как бельё из чемодана, разобранный город: готовые стены домов, ангары для самолётов, брёвна, цемент, кирпич, стекло, одежду, консервы, колёса маховиков, бензин, горчицу, папиросы, телефоны, проволоку, книги, пластинки.

На берегу бойко сновали вездеходы.

Молчаливый собирался уходить.

Придя навестить и проститься со стариком, я застал его за страшным занятием. Он стоял в дверях котуха, в котором жили его знаменитые на весь Север псы, и чем-то травил их. Свора заливалась злобным остервенелым лаем. Я тихо подошёл к старику и заглянул через его плечо. Собаки прятались в углах и оттуда умоляюще смотрели на каюра. Время от времени он бросал в них комьями синего снега, и собаки, словно теряя самообладание, кидались в груду и рвали безобидный снег.

Не хотелось верить! Лучший собачий погонщик и тренер ездовых собак бесцельно травил свору!

IV.

Этим же летом произошла развязка истории и судьбы Егора Молчаливого.

Я сидел у начальника игарского политотдела Севморпути. В кабинет вошёл заместитель и, подавая телефонограмму, спросил:

— Как быть?

Начальник прочёл и поднял удивлённые глаза.

— А твоё мнение?

— Надо послать…

— Есть! Посылай. Я сейчас позвоню докторам, а ты наряди самолёт.

— Есть!

— И чтобы вылетел через час. Надо его спасти.

Мы снова остались одни.

— Знаете ли вы Молчаливого?.. Ну, тогда читайте., Вот до чего упрямый старикан.

Я читал телеграмму:

«Игарка политотдел, с зимовки Кресты.

Десять утра свора собак почти до смерти искусала своего хозяина Егора Молчаливого тчк Молчаливый исходит кровью зпт врача зимовки нет мы бессильны тчк Отвечай что делать тчк».

Не верилось, чтобы два преданных друг другу существа внезапно стали смертельными врагами.

Молчаливый и Пясинец! Эти два имени всегда произносились вместе, как нечто целое. Пясинец — вожак упряжки — позволил своре напасть на хозяина! По всему Северу ходила молва о глубокой и преданной дружбе каюра со своим лучшим передовым. Никогда не разлучались они. Где был Егор — там всегда был Пясинец. Не было у Молчаливого более близкого существа, чем вожак. Пёс был его собеседником, хранителем самых сокровенных мыслей, неизменным передовым в каждом путешествии. А для собаки Молчаливый был и матерью, вскормившей её, и хозяином, который даёт ей пищу и свет солнца, и, наконец, тем, кто один понимал душу собаки-полуволка. Они шли всегда рядом, они делили горести, лишения и радости поровну. И никогда не было случая, чтобы каюр ударил своего вожака!

И вдруг Пясинец рвал грудь и лицо человека, которого любил!

Через час я сидел в кабине гидросамолёта, направляющегося к Крестам. В заднем помещении расположился хирург с больший пакетом бинтов, лекарств и инструментов.

Когда самолёт, легонько стукнувшись грудью о волны и пробежав по воде сотню метров, мягко сунулся в тину берега, к машине подбежали зимовщики. Ещё издали они кричали все сразу:

— Кровищи-то, крови-то!

— Скорей, товарищ доктор!..

— Застрелить собак!

— Он вышел…

По дороге к зимовке взволнованный, красный от беготни, завхоз зимовки, захлебываясь и заикаясь, рассказывал о происшествии:

«Он вчера, безусловно, приехал. Входит в каюту… Входит, безусловно, к нам. Ну, мы чего — здорово, мол, Егор Иваныч! А собаки-то у него, собаки-то — тигры из зарослей. Поместили мы их в котух в общий. Большие собаки, а жрут, безусловно, мало…

Сегодня стали бензин на берег из склада грузить: самолёт ждали! А он тут стоит, Егор-то Иванович. Мы с Сергеичем катим бочку, а она возьми, да на ногу мне и навались. Ну и придавила, безусловно. Больно стало, я охнул, а этот собачник прыг к нам, да как навалился брюхом на бочку — она, безусловно, и скатилась с ноги. Он смеётся: «Сердце, говорит, у тебя, парень, близко». Безусловно, близко станет, когда бочка такая.

«Ну мы, значит, катим бочку к берегу, а он, знать, в котух пошёл. Вдруг слышим визг и лай. Слышим рвут кого-то тигры. Я думал наша Натка — свинья у нас живёт, безусловно, заползла к ним. И шасть туда.

Прибег, а там, ма-а-ма! Свалили они его в котухе, да рвут, да и рвут. А сами как бешеные! Да все к нему на грудь кидаются. А он только зовёт: «Пясинец, Пясинец, тубо!»

«Я давай созывать ребят. А он всё лежит да лицо руками закрывает и зовёт: «Пясинец, тубо!»

Пока бежали наши, вдруг вижу: собака одна черномордая, безусловно, — ка-а-к начнёт рвать своих тигров. Рванёт — собака в сторону, рванёт — нет собаки! А сама визжит, как плачет.

Так и отогнала всех. Егор Иванович лежит, как покойник, тихо, а глаза открыты. Собака эта стоит над ним и воет. Когда пришли все, Мишка с винтовкой прибег и целит в собаку. А он вдруг садится и руку поднял: «Не сметь!» — говорит. Безусловно…»

В комнате, на полу, в лужах крови, лежал Молчаливый — неподвижный, тихий, какой-то торжественный. Лица, рук, груди не было видно под кровавыми бинтами, полотенцами, рубахами…

Доктор стал снимать повязки. Мы тихо вышли из комнаты, в которую вскоре должна войти смерть.

V.

Егор Молчаливый не умер. Смерть только приоткрыла в комнате дверь и снова ушла от ложа Молчаливого. Через два дня старик открыл глаза. Доктор, увидев на себе осмысленный взгляд ясных здоровых глаз, прошептал.