— Это не человек, а сама жизнь.

Молчаливый остановил взгляд на мне: в глазах у него засветилась улыбка. Я подошёл к нему, нагнулся и как можно веселее сказал:

— Мы ещё поживём, каюр. Хой!

Вдруг бесцветные губы его зашевелились, и я с трудом услышал еле уловимый шопот:

— Ты погоди, погоди… Собак не давай… убить… они… хотят… Сам виноват.

Силы оставили старика, и он впал в забытьё.

Всё время, пока Молчаливый был прикован к постели, я был стражем и утешителем его своры.

Когда доктор первый раз начал перевязку больного, я пошёл посмотреть собак. Я шёл вольно, не сдерживаясь, и, конечно, они слышали мои шаги. Но ни одна из них не зарычала. Обычно же, почуяв постороннего, свора предостерегающе рычала. Я подошёл к котуху и заглянул в щель. Никогда я не видел более потрясающей картины! Собаки явно были объяты ужасом. Они разошлись порознь, словно стыдясь, не смея взглянуть друг на друга! Вероятно после совершённого преступления убийца чувствует себя так же.

— Пясинец, — тихо позвал я.

Он с трудом поднял с лап могучую голову и сейчас же вновь опустил. Глаза были закрыты.

— Пясинец, — снова позвал я его.

Собака-полуволк ползком на животе, как набедокуривший щенок, приползла к двери. Просунув руку в щель, я погладил передового по голове. Почувствовав ласку, даже чужую, собака — свирепая, ездовая, полуволчьей крови — заскулила жалостливо, как комнатная…

Несколько дней я не мог заставить их есть. Лакомые куски оленины, привычная юкола, оставались нетронутыми. Мрачные псы сидели по своим углам и не выходили к пище, не откликались на зов. Они хотели знать, жив ли каюр, и только от него получить пищу, как прощение.

Тогда мы стали хитрить: с вечера рассовывали мясо и рыбу в одежду Молчаливого, а утром я нёс собакам пищу, посланную хозяином, пахнущую им. Собаки выражали радость звонким лаем и с жадностью набрасывались на еду.

Через десять дней Молчаливый встал на ноги и впервые после болезни вышел к дверям зимовки. Раны на груди, животе и руках зарубцевались и заживали. Едва только он вступил на порог избы, как в котухе раздался звериный рёв, и досчатые стены собачьего сарая затрещали под дружным напором псов.

— Уйдите все с улицы, — потребовал каюр.

Мы стали торопливо уходить под защиту стен избушки. Вдруг завхоз всполошился:

— Наташку, Нату разорвут, безусловно, тигры из зарослей!

Забрали с собой и Натку.

— Ты пойди выпусти их, — остановил, меня Молчаливый.

Заметив, что я просто боюсь его собак, он добавил:

— Они тебя теперь никогда не тронут: из твоих рук ели. Ступай, пусти.

Долго сидел искатель потерянного покоя и страны, которая исчезла, окружённый своими собаками.

Они слушали его слабый голос и махали пушистыми хвостами. Каюр поучал:

— Я старик стал, собаки. Дурной стал. Худо учил вас, собаки. Теперь по-другому знать всё будем…

Выздоровление подвигалось быстро. Молчаливый уже совершал далёкие прогулки в тундру. Понемногу снимались одна за другой повязки. Старик выпрямлял свою сгорбленную, стянутую бинтами фигуру, и в глазах стали появляться прежние блеск и быстрота.

В одну из таких прогулок он позвал меня с собой; там, под небом, голубым и спокойным, под гусиный гогот из соседнего тундрового озерка, рассказал Молчаливый ошибки своей старости, одна из которых чуть было не стоила ему жизни.

VI.

…Бродя в тщетных поисках тихой страны, удивляясь, завидуя и многого не понимая, Молчаливый, сам того не желая, стал сторониться нового, что пришло в снега. Людей он уважал, но не любил всё, что привезли они с собой: машины, тракторы, шум, какую-то пищу в банках. Он не любил, когда люди, приехав в снега первый раз, начинали жить совсем иначе, чем жил он, Молчаливый, его отец и предки.

Люди приезжали и сразу появлялись электричество, высокие дома, мягкие стулья, музыка, радиостанции.

Люди приезжали и начинали строить заводы, копать шахты, перегораживать реки — шумели, орали…

Наконец, люди не стали приезжать на пароходах и на оленях. Они стали прилетать на самолётах. Они привезли с собой тракторы, автомобили. И машины прошли по глубокому снегу лучше, чем лёгкая собачья упряжка.

— Один раз я почуял, что снег стал пахнуть! Да! Снег имел запах. И куда ни направлю упряжку — везде пахло бензином. Железная птица гремит-летит. Большая машина идёт по снегу. Пройдёт и потом нельзя здесь проехать: следа нет. След стал пропадать в бензине. Песец ушёл от запаха, дикарь убёг от шума, куропатки запрятались…

Пусть он, Молчаливый, потерял землю, к которой привык, но и упряжка потеряла под ногами землю. Каюр стал учить собак презирать этот запах и ненавидеть до исступления.

Мне сразу понятно стало, почему семь лет назад он отказался приезжать на Маре-Сале и спрашивал начальника зимовки про склады и запах. Он чуял бензин. Мне ясны стали причины травли своры на острове Бегичева: каюр бросал в них снегом, пахнущим бензином.

— Слушай, Молчаливый, так неужели они тебя кусали за то, что…

— Да, парень, да! Я совсем дурным стал. Я думал победить запах, забывая, что этот запах теперь везде. Все дни наши, все люди пахнут бензином. И я тогда, помогая парию освободить ногу, испачкался в бензине, потом вошёл к ним.

— Ну, а они?

— Что они? Школа была хорошей. За запахом, который я научил их ненавидеть по-звериному, они не разглядели меня. Они чуяли только бензин и рвали не меня, а его…

VII.

За мной пришёл самолёт. Лётчик ночевал в Крестах. Ночью, когда на зимовке все спали, я вышел на свежий воздух. Не спалось. Хотелось пойти ещё раз взглянуть на человека, искания которого внезапно кончились на маленькой зимовке.

Каюра в котухе, где он спал, не оказалось. Не было и собак. Я пошёл в тундру, надеясь отыскать его на мхах. Но и здесь не было никого. Вдруг с реки ветер донёс до меня приглушенный лай. Что он там делает, — с тревогой промелькнуло в голове, — там же самолёт стоит?

…Летающая лодка наполовину была вытащена из воды на берег. Грудь и пропеллер вздымались над песком. Вокруг самолёта на берегу сидели собаки, жадно следя за своим хозяином.

А Молчаливый, взобравшись на самолёт, внимательно рассматривал лопасти, крылья, приборы в кабинке пилота, осторожно брался за руль и изредка издавал восклицания: «Хой», что у него служило знаком удивления.

Наконец, каюр закончил осмотр и крикнул на берег!

— Пясинец, иди сюда!

Собака рыча и взвизгивая, полезла на самолёт.

— Ты чего так дрожишь, собака? Не бойся, пёс, он не сердитый.

Собака доползла до ног Молчаливого и, дрожа, прижалась к нему всем телом. Каюр снова заговорил, ласково поглаживая полированный винт мотора.

— Ничего, однако, — передовой, собака, а? С пути не собьётся, пойдёт — не устанет. А? Он мне жизнь мою принёс обратно.

Наклонившись к Пясинцу, он совсем примиряюще добавил:

— Да и ты у меня ещё походишь в упряжке. У нас есть свой мотор в десять собачьих сил. И там, где не проберётся этот передовой, пойдёшь ты, Пясинец!

Так я и оставил их на самолёте — каюра и передового — наедине со своими новыми мыслями и чувствами.

* * *

На этом не кончается повесть о Молчаливом — сыне снегов. Наоборот, то, что рассказано здесь, — это предисловие к повести о нём.

Больше шестидесяти лет Молчаливый искал страну, которой не было. И это было предисловием к его жизни. Настоящая жизнь у него началась только сейчас.

Говорят, он работает председателем песцовой промысловой артели на Таймыре и слава о нём, о хозяине коллектива, об охотнике за песцовой шкуркой, о каюре ходит от Берингова моря до Мурманска.

Галина Громыко

СТИХИ

СИНИЙ ЦВЕТОК

Гул цехов и зной над двором.
Жаром пышет железный лом,
Стружки ржавые вьются у ног…
Как здесь вырос синий цветок?
Запрокинул голову он.
Так и кажется: небосклон
На желтеющую траву
Расплескал свою синеву.
Эти тонкие лепестки
Словно пух, словно сон, легки…
Где же, хрупкий, набирался сил?
Как он толщу земли пробил?
…Раскатился гулом гудок,
Хлынул буйный людской поток,
И со всеми идёт одна —
Как берёзка — тонка, стройна…
Надо лбом — густая коса…
Где я видел эти глаза?
Как берёзку эту зовут?
Разве ей по-плечу наш труд?..
Я окликнуть её не смел.
Я нечаянно подсмотрел:
Ветер сдунул с плеча платок,
Обернулась, глаза — цветок!
Света их передать нельзя,
Но ответили мне глаза:
— Волей к жизни своей сильна
Наша молодость и весна!