— Вот змей навязался на мою голову!

Между тем, мать, охватив мою голову тёплыми тонкими руками, долго и любовно смотрела мне в глаза. А у самой на ресницах сверкали крупные слезинки. Она жарко и торопливо шептала мне:

— Не балуй, сынок, много. Слушай бабушку, она у нас самая добрая и умная!

— Ну, чего ты там возюкаешься. Хватит-то чадо ласкать, не на век расстаёшься! — недовольно торопил дед.

Мать в последний раз обняла и поцеловала меня, и я быстро вскочил в плетушку. Дед уселся рядом, и мы тронулись со двора.

Верблюд шёл раскачиваясь, поднимая густую пыль, время от времени он сердито ревел, вызывая на душе у деда беспокойство и стыд.

— И чего этот анчутка народ оповещает! — жаловался старик и бил животное кнутовищем: — Пошёл, пошёл, окаянный!..

Смешанная упряжка прогремела по высокому мосту через Увельку, минула форштадт и стала подыматься в гору, на которой громоздились ветряки. Несмотря на раннюю пору, у мельницы-вековуши сидел седенький Спирушка в посконной рубашке и штанах и вглядывался в долину, в которой пестрел городок. Я тоже в последний раз оглянулся. Там внизу, как два синеватых булатных клинка, городок окаймляли две быстрые речушки. Над ними возвышались купола собора, минареты, на краю долины — женский монастырь с зелёными главками церквей, а сам городок в лучах солнца белел сплошной массой своих низких домиков. Далеко-далеко за Уем, у Золотой Сопки темнели толпы всадников, спозаранку открывших конный базар. В меновом дворе начиналось оживление: к нему тянулся караван, пылил обоз с товарами, а в степи за его деревянными стенами дымили костры, над которыми казахи, прибывшие на ярмарку, в чёрных чугунах варили махан. Мгновенье — и всё стало быстро исчезать: и ветряки, и сухонький беленький дедка Спирушка, и минареты. Всё скрыли скаты долины, и перед нами распахнулся простор. Как будто и не было городка! Навстречу широкой волной разлились золотистые потоки солнца, и на всём пространстве, которое открылось перед нами, осиянные алмазами росы засверкали травы: седоватый гибкий ковыль, горьковатая полынь, дикая конопля, белая нежная ромашка, степная гвоздика, высокий астрагал, пахучий тмин, чабер, душица, розовый иван-чай, обширными пятнами алевший среди зелёных пространств. Какое богатство красок и разнообразие растительности, обласканное солнцем, умытое сияющей росой, раскрывалось перед нами! Мне всё время казалось, что дорога идёт к далёкому горизонту. Я огляделся кругом: везде необозримая степь поднималась к лиловому окаёму. Воздух был необычайно прозрачен и, среди сочной зелени издалека виднелись небольшие степные озёра, которые растекались расплавленным серебром. На озёрах возилось много всякой водяной птицы: утки, гуси, лебеди. Во встречных ложбинах протекали тонкие мелководные ручьи, окаймлённые кустарником, диким вишенником, боярышником, ивняком, черёмушником, малинником. Из густых зарослей то и дело шумно выбирались стайки тетеревей и быстро исчезали в ковыле. А надо всем волнующимся зелёным морем ковыля и степных трав высоко в небе описывали плавные круги орлы-стервятники, высматривая добычу.

Ни одного облачка не пронеслось по синему неподвижному небу. Солнце поднималось всё выше и выше, пригревая степь. Сверкание росы постепенно угасло, и над степью задрожали волны горячего воздуха. Дед сдвинул на затылок свой широкий картуз и, щурясь на солнце, крутил головой.

— Скажи на милость, как обмишурился! — поделился он со мною своей неудачей. — Ну, что я поведаю своей старухе? На беса ей сдался этот страхолютик! Ты только подумай, вот жил-жил почесный казак, имел пару добрых коньков и, на тебе, попутал скаженный! У, кутерьма! — грозил он верблюду, который спокойно, почуяв родную степь, вышагивал; дед был полон раскаяния, и тут, среди пустынного простора он в открытую себя корил.

— Эх-ма, перехватил трохи с чалдонами. На водку да на пельмени они мастаки, а тут и подвернись ордынец с этим зверюгой. Сибирские подбивать стали: — Поменяй, да поменяй! Тьфу, чорт! — отплюнулся дед. — А может-то и не чалдоны спроворили такую насмешку над старым, а ведьмачка наколдовала. Бывает и такое. А ну, глянь! — указал он вперёд.

Там, предводительствуемый белоснежным жеребцом, мчался на водопой конский табун. Тонконогий гривастый скакун на секунду остановил свой лёгкий бег, звонкое ржание разнеслось по степи, и он, снова развевая гривой, горделиво понёсся к далёкому озеру. Ни табунщиков, ни собак нигде не виднелось. Словно угадывая мою мысль, дед сказал:

— Он и есть главный опекатель табуна! — кивнул он в сторону белогривого жеребца. — И на жировку, и на водопой, и от зверя на оборону поднимает коней. Злющий и умный шельмец! — с похвалой отозвался дед о вожаке табуна. — И всё это добро принадлежит одному киргизскому баю. Тут где-нибудь в ложбинке и кош его укрывается…

И верно, проехав версты три, во впадине у родника мы увидели три юрты. Подле них бродили косматые псы, да возились голые ребята. Воздух накалялся всё больше, медное от загара лицо деда покрылось мелким потом. Утирая его, он рассказывал:

— Табун-то по степу бродит, а сам бай, небось, на пуховиках валяется, альбо кумыс жрёт. Ну и жистя!..

В голосе казака зазвучала явная обида на свою бедность. Он глубоко вздохнул:

— Ох, господи, что деется на свете! И откуда одному богатство в рот валится, а другой так и не выбьется из нуждишки?

…Из степного марева постепенно вырастала казачья станица. Показались колодезные журавли, купавы редких осокорей. Послышался собачий лай. Верблюд, всё так же раскачиваясь, равнодушно пылил по дороге. Конёк оживился, шустро встряхнул гривой и старательнее натянул постромки. Дед завертелся на сиденьи, лицо его приняло огорчённый вид. Ой, как не хотелось старому на своей упряжке ехать через знакомую станицу! Он свистнул кнутом и заторопил упряжных:

— А ну, живее, бес вас задери!

Казак хлестнул ни в чём неповинного конька, схватился за козырёк и насунул картуз поглубже. Вот и ставок, по которому с кряканьем плавали косяки уток; по берегу белел растерянный пух. Не успел я опомниться, как на нашу упряжь с громким лаем обрушилась пятёрка громадных степных «тазов» со свирепыми волчьими мордами. Они выскочили из засады и с ожесточённым лаем накинулись на верблюда. Глаза их стали красными от злобы. Они хрипели, бросались под ноги ему, хватали зубами за бричку, готовы были от ярости разорвать в клочья.

Дед отмахивался от них длинным кнутом, приводя их в пущую ярость. Они всю станицу сопровождали нас неуёмной возней и лаем. Из окон выглядывали сонные лица.

Псы понемногу отстали. Купавы осокорей стали расплываться в нагретом воздушном мареве, и нас снова охватил необъятный зелёный простор.

— Эх, отдохнуть надо бы! — со вздохом сказал дед, оглядывая степь. — Ну, годи ж, вот до речушки доберёмся, тут и раскинем табор!

И далеко-далеко на горизонте заблестело озеро, а над ним встали высокие минареты мечетей. Навстречу нам поднимался странный зыбкий город, подёрнутый лиловым маревом.

— Гляди, дед! Гляди! — закричал я, очарованный сказочным видением, возникшим на горизонте. — Город-то какой! Поболе Троицка будет!

— Хо! Город! — усмехнулся дед: — Никакого города тут и нетути. Глупство одно! Близир! По учёному мираж кличется. Вот углядишь, а его и нет. Погоди, вот в низину спустимся, опять подымемся и твоего города как не бывало. Вот оно что!

И верно, через пять минут от причудливого города не осталось и намёка.

На западе, на небольшой возвышенности, вдоль высохшего озера показались какие-то странные постройки.

— Никак это кстау[3], дед? — приглядываясь к ним, спросил я.

— Надумал! Да это мазары, по нашему киргизское кладбище. Тут и колодцу быть! Вот мы и передохнём на степу малость! — оживился дед.

Проехав с версту, он свернул к мазарам, выбрал место в тени одинокого чахлого деревца, распряг пару и пустил гулять по степи. Тут же у брички старик разостлал на земле попону и из дорожной сумы выложил немудрую снедь, которой на дорогу снабдила нас мать. В баклажке у деда оказалось топлёное молоко. Мы принялись жадно есть.