Немец-рулевой доводит судно к сваям, легко касаемся их.
Тишина. Я выключаю ходовые огни. Это надо было сделать немного раньше. Включаю якорные. Впереди высокая корма датского сухогруза, позади демократический немец, он тоже отдал якорь. Чего-то ждем. Слышно, как по радиотелефону перелаиваются диспетчеры канала. Я в штурманской рубке пишу черновик вахтенного журнала. Немецкий мальчик в матроске спит, положив белокурую головку на стол. Под ним красное число: «22». Черт возьми! Двадцать второе июня! И как я раньше не отметил этот факт?
Капитан опять укладывается на диван.
— Какого вы года, Георгий Васильевич?
— Двадцать восьмого.
— Сегодня двадцать второе июня. Как для вас началась война?
Он отвечает так, как будто в вопросе нет никакой неожиданности, как будто не надо напрягать память, возвращаясь на двадцать восемь лет назад.
— Сидели во дворе за поленницей дров, резались в карты. Шла тетка Никифоровна, объяснила, что случилась беда, но мы фрицев шапками закидаем. Отец, правда, другого мнения был. Потом, помню, перегородки начали на чердаке ломать. У нас чердак был разделен на индивидуальные ячейки для разных нужд. Столько в чердачной пыли интересного нашли! И сабли старинные, стертые, и картины, и книги удивительные... Потом чердак песком засыпали, брали песок от церкви на Лиговке, не помню, как церковь называлась, песок с костями перемешан был — раньше там кладбище было...
— В блокаду оставались?
— Нет. В Пермскую область эвакуировались... Там по-пластунски ползали и с парашютом прыгали, но двадцать восьмой не дотянул до фронта...
— Да. Двадцать седьмым кончилось. А парашюты почему? В космонавты готовились?
Он хмыкнул:
— Скоро вы, Виктор Викторович, убедитесь, что мы здесь все космонавты. Только с первой ступени ракеты-носителя и без портретов в газетах...
27.06.69
До Африки около сорока миль, около сорока миль до гробниц Сиди-Игагана и Сиди-Бу-Сенсу. Ветер дует к берегу, но ко мне на дневную вахту прилетела африканская бабочка. И в подтверждение того, что она не привиделась, прилетел еще здоровенный африканский жук — возник из синего душного океана.
Меридиональная высота солнца восемьдесят градусов. Днем жара, а ночная вахта была неприятная. Холодный ветер тискал теплые волны. Густой пар поднимался над океаном и сразу конденсировался в крупные капли. Слой тумана, мглы и капель метров в пятнадцать. Задний топовый огонь светил выше этого слоя ясно и четко. Передний топовый распускал с обеих сторон мачты мутные, туманные усы. Звезды не просматривались. Холодный ветер и теплые испарения вырастили мне здоровенный ячмень на левом глазу.
Всю вахту я одиноко фыркал. Всплыла вдруг фраза: «Недолго мучалась старушка в бандита опытных руках». Фраза повторялась то в скорбном, то в юмористическом, то в сочувственном, то в вопросительном ключе, и каждый раз я фыркал, удивляя идиотским поведением рулевой автомат, радар и станцию пожарной сигнализации. Не знаю, кто сказал про старушку и при какой обстановке. Быть может, слова произнесены трагическим шепотом над теплым трупом без всякого юмора, но вот стоишь ночную, собачью вахту один, у окна рубки, недалеко от марокканских берегов, вытираешь капли с ячменя на глазу и хихикаешь. И такой у тебя контакт с тем типом, который сложил эти дурацкие слова, такое с ним чувствуешь душевное родство, что начинаешь верить и во вселенское братство. Однако и настораживаешься: нет ли здесь симптомов психического расстройства?
Мне подарили перед рейсом куколку — черный нелепый чертенок. Я повесил его в каюте на нитке. Все вокруг чертенка качается, нитка скручивается и раскручивается, но в моменты затишья он упорно поворачивается ко мне хвостом. Я его поверну к себе рожей, а через минуту он опять показывает хвост. Я в нитку вставил нечто вроде маленького вертлюга. И все равно, в нарушение всех законов физики и теории вероятности, он поворачивается ко мне только хвостом. И так много на этого чертенка тратишь внимания, что опять задумываешься о своей психике.
Вот еще пример. День начинается для меня с приемки сигналов точного времени. Без пяти полдень я захожу в трансляционную будку с двумя секундомерами в руках. Москва, прорываясь сквозь помехи, заканчивает очередную музыкальную передачу «Маяка». Я слушаю музыку и смотрю на мигающие лампочки трансляционной установки, курю послеобеденную сигарету. Сигналы времени предваряются пятью повторами из «Подмосковных вечеров», потом шлепаются на барабанные перепонки шесть отрывистых точек. С шестым шлепком я включаю секундомеры и отправляюсь в штурманскую. Там ждут не дождутся два хронометра — совершенно одинаковые. Но почему-то один у меня любимый, другой пасынок. Любимчика я проверяю по хорошему секундомеру, пасынка — по дрянному. И я знаю, что до конца рейса ритуал будет именно таким. Потом записываю в журнал поправки и завожу хронометры, перевернув их вверх брюхом, как щенков. И любимчика я переворачиваю ласково, а пасынка безразлично.
Из самоанализа я сделал вывод: необходимо будет в Лас-Пальмасе выкопать на берегу какое-нибудь растение, чтобы растить его в каюте, ухаживать за ним, волноваться за его судьбу, гадать о влажности его почвы и радоваться появлению новых листочков. И читать надо больше. За две недели прочитал одну книгу — «Очерки былого» С. Л. Толстого. Спокойная книга, написанная спокойным человеком в спокойной обстановке, — так мне показалось.
На родине кенарей
Копенгагенский «Клуб-интим» организовал лотерею, главный выигрыш которой — недельное пребывание в Лас-Пальмасе с некоей Ирэн — молодой домашней хозяйкой, отличающейся самым пышным в Дании бюстом и прочими необыкновенностями.
Итак, мы прибыли в места, откуда разлетелись по всему миру канарейки. Лучшие и самые отчаянно смелые русские сатирики насмерть боролись и борются с этой желтенькой птичкой. Только фикусу еще достается так много ядовитых стрел и сокрушительных ударов мечом. О борьбе русской интеллектуальной общественности с канарейками и фикусами можно написать увлекательное исследование. А подсчитать гонорар, полученный сатириками за сокрушение мещанства через его желтенький атрибут, пожалуй, невозможно.
Мало кто знает, что испанцы всеми силами противились разлетанию канареек со своих островов. Они, например, коварно продавали только канареечных самцов. За вывоз самок закон наказывал кроваво. И вполне возможно, наши сатирики остались бы без материала, если бы испанский парусник не выскочил у берегов Италии на рифы и не развалился. Желтенькие утешительницы, украшавшие жизнь испанцам на паруснике, улетели на остров Эльбу, а оттуда попали и в Россию.
Таким образом, море внесло свою лепту в арсенал мещанских атрибутов. Вероятно, поэтому я люблю канареек и фикусы.
Стоим на якоре в гавани порта Ла-Лус и Лас-Пальмас на острове Гранд-Канарии.
Сразу заметно, что Суэц закрыт. Гавань и рейд битком набиты — сейчас сюда заходит ежедневно до шестидесяти судов.
Полдень, моя вахта. Беру бинокль и начинаю знакомиться с соседями. Панорама слева направо.
Между нами и набережной беспробудно спит ржавый, замызганный кораблик. С большим трудом разбираю флаг — португальский, весь в дырах и грязный, как чулки нищей старухи. Кораблик зовется ни больше ни меньше как «Пионер океана». Далее испанский сухогруз. «Пантиведра». Его трубу украшает синяя акула и буква "Р".
Японский траулер, порт приписки Токио, какая-то «Мару». Далеко забрались япошки, проржавели сильно. Надувные кранцы колышутся под бортом, выцветшее восходящее солнце болтается над слипом.
Танкер «Фурико» из Бильбао стоит так близко, что когда нас водит на якоре, то кажется, мы обязательно врежем носом в его аккуратную красную корму.
Две парусные рыболовные шхуны неизвестной национальности. Грек. Грек такой грязный, что напоминает кота, который вылез из дымовой трубы. Греческие буквы на борту, хотя и принадлежат бывшим нашим единоверцам, так же непонятны, как японские иероглифы. Тайна греческого алфавита мучает меня уже давно.