Потом отошли.

Замысел был такой: профессиональные музыканты поднимут уровень нашей самодеятельности. Кроме того, они должны были играть на вечерах танцев. Все знают, что танцевать под живую музыку интереснее, нежели под магнитофон.

Музыканты сперва приходили играть в белых рубашках и при галстуках.

Потом обнаглели.

Трубач-солист сидел в глубоком кресле, свесив распущенное брюхо между колен, босые пальцы торчали из рваных тапочек.

Его звали Гарри. Вся ресторанная пошлятина густо умащивала его одутловатое, забывшее солнечный свет лицо.

Ударник, в пуловере, надетом прямо на голое тело, и тоже в тапочках, женоподобный, пухлый, моложавый, румяный, с кудряшками на висках, часто закрывал глаза и закидывал голову, привычно выражая музыкальный экстаз.

Контрабасист блестел набриолиненными слабыми волосами и был смертельно удручен своей глупостью. Эти пареньки, конечно, не знали в момент найма, что ресторана здесь не будет, чаевых — тоже. Что предстоит им качаться в океане два месяца за обыкновенную зарплату. Их официальное звание было — «музработник».

Наиболее порядочное впечатление производил пианист. У него был значок Киевской консерватории. Он сидел спиной к залу, широко — от качки — раскорячив ноги. Он, вероятно, был талантлив и презирал как себя, так и своих друзей-лабухов, и рыбаков, и всех вообще.

Танцующие пары шатались на кренящемся полу музыкального салона, спотыкаясь на складках и дырах старого ковра. Ковер разодрали ножками кресел, когда в шторм смотрели здесь кино.

Рыбаки стильно оттопыривали упитанные зады, обтянутые — по моде — туго ушитыми штанами. Из закатанных рукавов рубашек могуче высовывались мускулистые лапы. Нетанцующие, как и положено, сидели под переборками, жадными глазами жевали девиц и перекидывались о них соответствующими замечаниями.

Вдруг Гарри встал с кресла и предложил желающим друзьям-рыбакам самим сыграть на барабане или спеть. Желающих не нашлось. Тогда Гарри решил спеть сам.

...Ночь холодна, и туман, и темно кругом.

Мальчик маленький не спит, мечтает о былом,

Он стоит, дождем объятый

И на вид чуть-чуть горбатый,

И поет на языке родном:

"Друзья, купите папиросы!

Подходи, пехота и матросы,

Подходите, не робейте,

Сироту меня согрейте,

Посмотрите: ноги босы...

Друзья, ведь я совсем не вижу;

Милостынькой вас я не обижу, -

Так купите ради боже

Папиросы, спички тоже -

Этим вы спасете сироту!.."

Судно качало, бухали под бортом волны, качались в коридоре заплеванные, забитые окурками урны. Топтались и слушали вокруг рыбаки, строго и грустно слушал из золотой рамы Вацлав Воровский. И пора было идти спать. Но я дослушал песню. Странное, тягостное впечатление создавала она.

Я мальчишка, я сиротка, мне шестнадцать лет,

Помогите ради боже, дайте мне совет,

Где бы мог я помолиться, где бы мог я приютиться,

Мне теперь не мил уж белый свет...

Мой отец в бою жестоком

Смертью храбрых пал.

Немец в гетто с пистолета

Маму расстрелял,

А сестра моя в неволе,

Сам я ранен в чистом поле,

Отчего я зренье потерял...

Друзья, купите папиросы!

Подходи, пехота и матросы...

Хриплый безголосый Гарри отлично передавал интонацию вагонного певца-слепца. Понесло вдруг вагонным запахом — обмотками, голодом и военной махоркой. И все это было чем-то связано с некрасивым топаньем по рваному ковру молодых, изголодавшихся по женщинам мужчин и со строгим лицом Вацлава Воровского.

Я почему-то думал о том, что сентиментальность концерта самодеятельности и то, что произойдет завтра на причале Мурманска, как-то не вяжутся.

Никогда так буднично я не возвращался из моря и так буднично не уходил в него, как в эти рейсы на Джорджес-банку с рыбаками.

Есть моряки, капитаны, которые трижды тянут привод гудка при расставании с другим судном или портом, но делают это потому, что так положено. И есть моряки, которые плавают всю жизнь ради этих трех гудков, ради того волнения, которое возникает в человеке при словах благодарности, прощания или встречи.

Трижды мы швартовались в Мурманске, и причал был почти пуст. Маленькая горсточка людей встречала рыбаков, отвоевавших с океаном четыре месяца.

Нельзя передать словами, как давит молчание и тишина причала, когда подходишь к нему. Как хочется оживления, махания рук, женских счастливых лиц, поднятых на руки детишек.

Вероятно, Мурманск суровый город. Тишиной и малолюдьем встречает он рыбаков, если они не совершили чего-нибудь сверхчудесного, сверхпланового.

Но скорее всего, именно так и должно быть. Ведь у плавающих людей впереди всегда одно — дальняя и дальняя дорога...

Мимо Франции

1

На площади Звезды под дождем негр сметал с тротуаров опавшие листья. Негр был в резиновых сапожках... «Лиловый негр вам подает манто...»

На углах улиц тихо сидели в павильончиках продавщицы цветов... «Фиалки Монмартра...»

Тротуары были пустынны, а вокруг площади Звезды мчались тысячи авто... Авто?.. Что-то Маяковского.

Между авто извивались мотоциклисты в плащах-накидках, застегнутых вокруг шеи и на руле.

Стояла Триумфальная арка. Под ней лежал Неизвестный солдат.

На пешеходных переходах горели красные надписи светофоров: «Аттанде!» — Опасно! Подождите! Ах, вот откуда наш детский предупреждающий вопль: «Атанда, пацаны! Мильтон!» Наш детский вопль прибыл в далекую Русь с берегов площади Этуаль в Париже. А кто-то мне говорил, что это возглас банкомета, прекращающий ставки игроков.

У авеню Фош ко мне подошел джентльмен с мокрой картой в руках:

— Месье, перле мерле але?

Я редко хохочу, а тут закатился. Меня приняли за француза и спрашивают дорогу! Почему немного не порезвиться?

— Перле анри утиль, — объяснил я в показал пальцем в никуда.

— Мерси, месье!

— Силь ву пле!

Дождь как из ведра.

Очевидно, переход к Триумфальной арке где-то под землей.

Я закладываю вираж вокруг площади.

Штук пятнадцать пятнадцатилетних мальчишек набрасываются на меня из-за угла, бьют в спину, хлопают по плечам, хватают за куртку, суют в нос гремящий железный ящик со щелью. И ни одного полицейского! Мама, помоги! Атанда!

— Арле! Мурле! Курле! Вьетнам!

Господи, слава тебе! Они собирают на Вьетнам!

Сую в щель франк. Перестают бить и набрасываются на девицу с конским хвостом. Та ведет себя как Жанна д'Арк — сумочкой справа налево — бах! бах! Или она буржуйка, или они между делом успели ее потискать. Хохочут все. Один укрылся с головой трехцветным французским флагом. На дощатом ограждении земляных работ — тысяча сто пятьдесят девять портретов Че Гевары. Чрезвычайно мужественное бородатое лицо — кумир французской молодежи. Долой де Голля! Вива революция в Латинской Америке! Вива Кастро!..

Падал дождь и листья платанов, похожие на кленовые, но более жесткие, шумные.

У спуска в подземный ход стояла, обнявшись и покачиваясь, целовалась парочка. Я миновал парочку и нырнул вниз. На ступенях из светлого камня густо лежали опавшие листья, и я подобрал целую ветку платана с двумя колючими шишками.

Лампы освещали подземный переход отраженным от потолка светом. Было пустынно, по подземному торжественно звучали мои шаги. И вдруг я понял, что иду к усыпальнице.

Ажан в черной накидке с красными аксельбантами на левом плече стыл на влажном сквозняке. Моя куртка тоже была черной от дождя, с кепки капало, брюки промокли на коленях, в руках была ветка платана с шишками. Ажан следил за мной недоверчивым взглядом. Я давно привык к таким взглядам.

В четыре пролета Триумфальной арки смотрел мокрый Париж, уходили в сиреневую от выхлопных газов даль Елисейские поля.

У Неизвестного солдата лежали венки из роз — розовых, красных, бледных, нежных, грубых. Горел Вечный огонь, ветер теребил розы в венках, метался огонь и дымок над ним.