— Спасибо, папаша, — говорю я. — Мы работаем в море очень подолгу, по многу месяцев. И потому на судне есть свой специалист. Вот он, кстати говоря. Зайцев, видишь, у тебя здесь коллега нашелся...
Матрос Зайцев, который неделю назад обкорнал меня, как бог черепаху, прилаживает беседку, чтобы красить борт, и радостно-наивно брякает:
— Вот и хорошо! Мне-то самому надо когда-нибудь подстричься!
— Ладно, я тебя сам подстригу, — говорю я сурово и многозначительно.
Старик хмыкает, разглядывает мою непокрытую голову.
— Я мастер высокого класса, — говорит он. — Покормите обедом... или ужином...
Он настырен. Ему нечего терять.
Я даю ему пачку сигарет. Он еще битый час стоит у трапа. Надеется на что-то или, может быть, выполняет специальное задание? Разве разберешься?
Вон медленно проезжает по причалу машина. Из нее женщина спокойно, в открытую фотографирует «Невель» — по частям, кадр за кадром, отдельно прицеливается по антеннам, проезжает еще раз обратно...
Бесит это нас, конечно, но она имеет полное право заниматься своим делом.
К вечеру собрались со старпомом в город. Чиф задержался. Я ждал его на портовой площади. Там было нечто вроде сухого фонтана — круглая дыра в асфальте, окруженная невысоким поребриком. И вот в эту дыру въехал уругваец, зазевавшись на живого большевика.
Старый «мерседес» уругвайца был битком набит наследниками. И еще две дамы. И вот пока уругваец медленно рулил по причалу, уставившись на меня, неуверенно улыбаясь и посасывая сигаретку, пока все его семейство тоже пялилось на меня, а я на них, — старый «мерседес» подъехал к сухому фонтану, на миг споткнулся, потом преодолел поребрик и свалился передними колесами в дыру. Проваливание сопровождалось, как и положено, скрежетом и другими неприятными звуками, которые обычно издает автомобиль, когда он въезжает не туда, куда ему положено. Зад «мерседеса» задрался, головы семейства опустились, мотнулись, мотор заглох.
— Компец, приехали! — сказал я фразу из бессмертного анекдота.
Уругваец, сидя в яме, никак не мог понять, куда он провалился, ибо площадь была обширная и совершенно гладкая, а видеть сквозь пол «мерседеса» он не мог.
Никто из семейства вылезать из машины не стал, все продолжали сидеть и пялить глаза на меня. Левое переднее крыло машины было погнуто. Человек пятнадцать мужчин-зевак неторопливо подошли к провалившемуся «мерседесу», взяли его за передний бампер и вытащили на руках из фонтана. Все это происходило как-то странно — без шуток, без подначек, без слов сочувствия — в полном молчании. Провалившийся уругваец, так и не вылезая из машины, — хоть бы на погнутое крыло посмотрел, дурак, — дал задний ход, развернулся и уехал, увозя загипнотизированное семейство.
А мы с чифом пошли в город.
Навстречу ехали через ворота порта мимо охранников другие уругвайцы, большинство на старых, допотопных машинах, которые у нас называются «антилопа-гну».
Я вспомнил Колдуэлла, его «полным-полно шведов», и бормотал: «Полным-полно уругвайцев!» Их было множество вокруг. Но уже метрах в ста от ворот порта улицы опустели: узкие припортовые улочки, засыпанные по водостокам бумажной рванью, с закрытыми дверями маленьких магазинов, где под слоем пыли на витринах лежали подержанные вещички, оказались безлюдными — было воскресенье.
И мы шли по пустым улочкам и слышали эхо своих шагов — как в военном городе в комендантский час. Ни одно дерево не украшает припортовые улочки Монтевидео, если идешь от главных таможенных ворот перпендикулярно линии причалов. Мутные какие-то дома, мутное, серое небо, мутные потеки в водостоках, мутные обтрепанные афиши. А мутность превращается в перламутр только в одном городе мира — моем родном, — так я считаю.
Мы смотрели витрины закрытых магазинов. Цены оказались ужасными, в два раза выше сингапурских. Правы одесситы, которые готовы рулить куда угодно, кроме Уругвая.
— Невозможно работать! — шепелявил чиф, переводя уругвайские песеты в английские фунты и фунты в американские доллары, а американские доллары в сингапурские доллары и сравнивая таким образом стоимость синтетических женских пальто на разных континентах с их стоимостью в ленинградском комиссионном магазине.
За припортовым районом город ожил. На стенах расцвели яркие афиши конкурса красоты «Мисс 69». И я подумал, что когда-нибудь будут конкурсы пожилых людей. Например, конкурс дам, родившихся в 1900 году. Кто в старости сохранил благородство, духовную красоту, чистоту и здоровье тела, элегантность походки? Правда, для этого надо немного — равность условий жизни... Когда это будет?
А пока на площади Виктории, под могучими, державными, похожими на колонны Фондовой биржи пальмами, сидят старые чистильщики сапог. Работы нет. Старики молча бездельничают. Потертый и неудачливый народ эти чистильщики сапог.
Недалеко, у входа в сквер, стоит полицейский — детина в туго обтягивающей серой форме, похожий на Геринга, громадный. Ноги, конечно, расставлены, рука на рукояти пистолета.
Все для фотокадра — «капитализм».
В центре площади Виктории возвышается постамент, на постаменте битюг, на битюге — основатель или освободитель Уругвая. Открывателя, главного пилота Кастилии Хуана Диаса Солиса где-то здесь съели индейцы чарруасы. Возможно, они съели и того матросика, который заорал: «Монте видео!» Так и не уяснив, кто на битюге, идем дальше.
Плакаты автомобильной лотереи имени Христофора Колумба...
Книжный магазин. «История христианства» в нескольких томах, внешний вид церковно-академический, простые переплеты с золотым тиснением. Огромный фолиант называется, очевидно, «Мучения народа израильского»: душегубки, толпы расстреливаемых немцами евреев, концлагеря. Книга, на которой двойной экспозицией напечатан наш рубль и американский доллар.
От непривычки к ходьбе уже ломит ноги. И дождь собирается. Хочется домой, на «Невель». Сегодня я смогу спать всю ночь до утра — приятная перспектива.
Поворачиваем оверштаг.
На всякий случай у меня в кармане несколько значков. Надо их кому-нибудь подарить. И я было решил осчастливить маленькую девочку, которая стояла за решеткой, ухватившись, как и положено узнику, за железные прутья и пытаясь трясти их железную неколебимость. Решетка отделяла девочку от улицы. Очевидно, ее родители ушли в кино и закрыли парадную. Двери в парадной не было, а была только решетка. И когда я увидел маленькую девочку, которая держалась за прутья и плакала в неволе, то вспомнил немыслимо далекий остров Вайгач и маленького ненца, привязанного сыромятным ремнем к колу на время, пока его родители были на охоте или на рыбалке. Маленького ненца, который прижимал к груди полярного орла и с рождения слушал его гортанный, жалобный и грозный клекот.
Я, как и положено добрым дядям, присел перед заключенной девочкой на корточки, и мы оказались одного роста.
Она была беленькая, совсем европейская, с косичками, и слезы одиночества капали у нее из глаз. А возле двери-решетки росли большие деревья, похожие на наши клены, но с листьями более жесткими и меньшими по размеру. Стволы деревьев были в пролысинах, какими бывают стволы эвкалиптов. На улице, далекой от центра, но не окраинной, состоятельной, ухоженной, было тихо. И никто не выглядывал из окон.
Я говорил девочке русские слова: пусть она не плачет, мама и папа скоро придут из кино, и все будет в порядке. А сам думал о том, что испытываю нестерпимое любопытство к внутренней жизни далеких людей. Что все бы отдал за то, чтобы войти в эту уругвайскую квартиру, поглазеть по сторонам, попить чаю с родителями девочки. Вот на острове Вайгач это совсем просто. Там и двери не закрываются, а здесь, на противоположном конце света, это безнадежно невозможно. Ибо порог человеческого жилья — еще более труднопреодолимая граница, нежели государственная.
Девочка, конечно, перестала плакать, когда незнакомый дядя присел перед ней на корточки. И вытирала кулачками глаза. Я чуть не вручил ей значок с Кремлем и старинной ладьей, но в последний момент испугался, что значки с булавками, об эти булавки я и сам кололся, а она-то уж уколется и подавно. И старпом поддержал меня, сказал, что надо домой, пора тушить фонари. И мы пошли дальше, а девочка стала плакать и дергать прутья решетки.