Я много проиграл в шариковом автомате «Базаар». Шарик надо было загнать в череп ковбоя. Шарик меня не слушался, потому что из-за стойки на меня смотрела дочка хозяев бара.
Не знаю, действительно ли отличие сардинцев от итальянцев так велико, как они сами утверждают, только эта дочка была та самая итальянка, которая может присниться после итальянского фильма с Софи Лорен. Это была красавица. Ее волосы были чернее черного, грудки острые, талия такая тонкая, что напоминала мне мою собственную шею. А улыбка! Тайна и сто тысяч чертей.
Загадочность и таинственность женской улыбки в том, что женщина, улыбаясь улыбкой Джоконды, просто еще не назначила себе цену. В те доли секунды, когда в прелестной женской головке идет подсчет собственных достоинств, когда в ее душе, если душа есть у женщин, работают одновременно все современные компьютеры, когда она одинаково побаивается и передорожить, чтобы не потерять любящего, и не продешевить, — вот в этот-то момент ее губы и трогает загадочная улыбка. Загадка в том, что ни она, ни Мадонна еще не знают, сколько она назначит. Я не о деньгах или духах, цветах и билетах в театр сейчас, конечно, говорю. Я говорю про кусок сердца и жизни, который она потребует, и не только потребует, а наверняка возьмет у своего несчастного избранника.
Не помню, как подъехал синьор Ливио — очаровательный парень, давнишний знакомый капитана, коммунист, как он с ходу заказал кое-что покрепче пива. Как подсели к нам карабинеры, какими чудесными парнями они скоро раскрылись, как орали мы с ними «Бандьера Росса!». Как шли мы потом сквозь аспидно-черную ночь на судно, а возле трапа нас ждал сюрприз — наши друзья карабинеры и обаятельный синьор Ливио с ящиком «москолы» и двадцатью куличами — Рождество же только-только прошло, — и мы слегка пригубили «москолы», чтобы не обидеть наших друзей. Обо всем этом я ничего не помню, потому что такие вещи нам, советским морякам, не рекомендуются, и ничего этого не было, все мне приснилось в чудесном сне.
Только итальянка за стойкой не была сном. Дай ей Бог хорошего жениха! Она смыла с наших душ память о трех сутках одиннадцатибалльного шторма в Бискайе.
27 декабря выгрузки не было «по обычаям порта». Отмечался праздник памяти святого Стефана.
Избранный в число первых семи дьяконов церкви, Стефан, как образованный эллинист, не ограничивался служением в трапезах, но смело и убедительно проповедовал Евангелие и победоносно вел прения о вере в синагогах. Фанатики обвинили его в богохульстве и осудили на смерть. Он был побит камнями, причем среди участников казни был и юноша Савл, впоследствии великий апостол Павел. Насильственно была прекращена жизнь благовестника, который впервые ясно выдвигал идею вселенского христианства, предназначенного объять мир, — идею, главным провозвестником которой впоследствии сделался апостол Павел. Апостол Павел, как известно, дошел до Рима, умудрился обратить в свою веру любимую наложницу императора Нерона и тогда уже лишился головы, автоматически став святым.
Таким образом, в празднике святого Стефана есть нечто напоминающее отцами дедам о том, что и они, как их сыновья и внуки, совершали в юности необдуманные поступки. Побивая каменьями ближнего своего, молодые люди не должны терять надежду на то, что в будущем они станут святыми апостолами.
Вероятно, поэтому весь длинный праздничный день на конце мола сидели девочки-девушки и кидали камни в набегавшие слабые волны — тренировались. Девочки-девушки были одеты в красные брюки и змеино-зеленые кофточки. Над красно-зеленым ветер завихрил черные распущенные волосы.
Провинциальная скука праздничного безделья сползала на причал с горестно пустынных берегов. Вероятно, самое тягостное в Арбатаксе — праздники. Причем, как часто бывает в человеческом мире, эта тягостная скука обволокла и нас.
В пику святому Стефану мы проводили политзанятия. Самые умные и высокообразованные командиры изучали политэкономию социализма, выясняли, из чего состоит наш валовой национальный доход. Через полчасика после начала занятий Людмила Ивановна заявила протест. Или она уходит в каюту и будет изучать национальный доход в одиночестве, то есть будет вязать кофточку внуку и вырезать из губки занятные фигурки дельфинов и белочек, или все мы прекратим курить. Так как изучение политэкономии процесс мучительный, а мужчины привыкли в мучительные моменты жизни смолить сигареты, то помполит был вынужден благословить Людмилу Ивановну на одиночество.
Мы с завистью смотрели, как наша радистка, бормоча на ходу: «Два года до пенсии, а я буду дым глотать регистровыми тоннами...» — вылезала из-за стола.
Политэкономы немножко оживились только тогда, когда к судну начали подкатывать автомобили, набитые сардами, как сардины в банках.
Машина останавливается метрах в пятидесяти от трапа. Семейство не вылезает. Двенадцать, а то и четырнадцать глаз смотрят на теплоход. И даже у автомобиля делается вид вопросительный: можно или нельзя? Пустят или не пустят эти русские? Кто их, этих русских, знает?
Незаметно для самого себя автомобиль проезжает еще несколько метров и опять изображает немой вопрос.
Слышится один короткий звонок. Вахтенный у трапа вызывает вахтенного штурмана. Вахтенный штурман, рассуждая вполголоса о вреде либерализма, вылезает из каюты и делает рукой приглашающий жест. Понять, что может быть интересного для нормального человека на старом грузовом теплоходе, вахтенный штурман при всем желании не в состоянии. Сейчас он отправит матроса с сардинским семейством в обход по судну, а сам превратится в вахтенного у трапа. Прежде чем получить штурманский диплом, он отстоял тысячу и одну вахту у трапа. Возвращаться в прошлое штурману, конечно, не хочется.
Первым из машины вылезает старик с грудным ребенком на руках. Потом беременная женщина, которой дашь лет пятьдесят. Потом ее супруг — цветущий красавец, мужчина в соку. И энное количество девочек и мальчиков. Но это обихоженные детишки. Девочки в пелеринках, мальчики в коротких штанишках. Очевидно, состоятельная семья.
Процессия идет к трапу.
Есть у нас, городских русских, какая-то стыдливость семейственности. Ну представьте ленинградское семейство такого состава, отправившееся на итальянский теплоход на экскурсию. Да еще с беременной женой. А они открыто живут. И беременной на последнем месяце женщине ничуть не стеснительно лезть по трапу. Наплевать ей, что она некрасиво выглядит. Ей любопытно, как русские живут, — и все тут. И мужу на такие тонкости наплевать.
— Ариведерчирома! — приветствует семейство вахтенный штурман всеми известными ему итальянскими словами.
Хорошо, что занесло нас не в большой порт, а в глухую провинцию. Сардинская глубинка.
Отошел сто метров за ворота комбината, оставил позади огромные пирамиды осиновых поленьев, поливаемых водой из шлангов, — первый этап производственного процесса; затих рев огромных современных тупорылых самосвалов — они возят осину от судна в пирамиды, — и сельская тишина.
Изредка по шоссе промчится легковая машина.
Но я и с шоссе свернул на проселок. Моря не видно. Приятно это.
Тишина земли.
Впереди синие горы. По обочинам проселка — серые усталые эвкалипты и огромные кактусы, растопыренные самым невероятным образом. Кактусы-деревья, с древесным темным стволом, ветвями и листьями-лепешками, мясистыми, тяжелыми, килограммов по пять каждая. На лепешках цветы, как сгустки крови, и плоды величиной с детский кулачок. И все это опутано ежевикой. Никакой зверь не проскользнет сквозь такую ограду. Только взгляд проникает туда, за баррикаду кактусов и ежевики.
Крестьянин пашет на двух волах, и слышится наше: «Но! Но!»
Овцы бредут и тоже говорят по-нашему: «Бэ-бэ!» Только морды у овец не наши — горные, злые. Ягнята бегут, такие же они прелестные, как везде на свете. И так же хочется их потискать, погладить. Цок-цок копытками, беленькие, снежные, теплые.
У бедного плоскокрышего домика стоит женщина, вся в черном, смотрит, прикрыв от солнца глаза рукой. Куча мусора, ржавых консервных банок прямо возле крыльца.