3. Что поэтому движущий принцип развития единичной идеологии находится не в пределах самой этой идеологии, но вне ее, по ту сторону единичной идеологии: в ее авторе как конкретном индивиде и в действительной истории, которая отражается в этом развитии согласно сложным отношениям, связывающим индивида с историей.

Следует добавить, что эти принципы, в противоположность принципам, рассмотренным ранее, являются не идеологическими принципами в строгом смысле слова, но принципами научными: иными словами, они — не истина процесса, подлежащего изучению (которой являются все принципы истории в futur antérieur). Они — не истина чего — то иного (vérité de), они — истина для… (veri — té pour), они истинны, как условие легитимной постановки проблемы, а следовательно, посредством этой проблемы, и как условие производства истинного решения. Поэтому они действительно предполагают «завершенный, зрелый марксизм», но не как истину своего собственного генезиса, а как теорию, позволяющую понять как свой собственный генезис, так и любой иной исторический процесс. Впрочем, только при этом условии марксизм может объяснить нечто иное, чем он сом: не только свой собственный генезис как отличный от него самого, но и все иные преобразования, произведенные в истории, включая и те, в которые вписаны практические последствия вмешательства марксизма в историю. Если он — не истина чего — то иного в гегелевском или фейербаховском смысле слова, но дисциплина научного исследования, то для марксизма его собственный генезис действительно не представляет собой большей проблемы, чем становление истории, на которой его вмешательство оставило свой отпечаток: понимание того, что было исходным пунктом для Маркса, как и того, для чего исходным пунктом был Маркс, равным образом требует применения марксистских принципов исследования[22].

Итак, первое условие, которое необходимо выполнить для того, чтобы правильно поставить проблему ранних работ Маркса, заключается в признании того, что и философы бывают молодыми. Все мы где — то и когда — то рождаемся и начинаем мыслить и писать. Мудрец, который утверждал, что не следует публиковать свои ранние работы, более того, что не следует их даже писать (потому что всегда найдутся аспиранты, которые их опубликуют), разумеется, не был гегельянцем… поскольку с этой, гегельянской точки зрения ранние работы столь же неизбежны и невозможны, как и тот единственный в своем роде объект, который демонстрировал Жарри: «Череп Вольтера в детстве». Они неизбежны, как и всякое начало. Они невозможны, поскольку мы не выбираем своего начала. Маркс не делал никакого выбора, когда рождался для мысли и мыслил в том идеологическом мире, который немецкая история сконцентрировала в программе преподавания своих университетов. Именно в этом мире он вырос, именно в нем он научился двигаться и жить, с ним он «объяснился», от него он освободился. Далее я еще вернусь к необходимости и случайности этого начала. Но факт заключается в том, что существует некое начало и что для того, чтобы создать историю собственных мыслей Маркса, следует ухватить их движение в тот самый момент, когда этот конкретный индивид, молодой Маркс, появляется в мире мыслей своего времени, для того чтобы мыслить здесь и вступать с мыслями своего времени в тот обмен и спор, которые будут составлять всю его жизнь как идеолога. На этом уровне обменов и споров, представляющих собой саму материю текстов, в которых нам даны его живые мысли, все происходит таким образом, словно сами авторы этих мыслей отсутствуют. Отсутствует и конкретный индивид, выражающий себя в своих мыслях и своих текстах, отсутствует и действительная история, выражающая себя в существующем идеологическом поле. Подобно тому как автор исчезает за своими опубликованными мыслями, чтобы быть только их строгостью, так и конкретная история исчезает за своими идеологическими темами, чтобы быть только их системой. Следовало бы поставить вопрос и об этом двойном отсутствии. Но пока все происходит в игре связей между строгостью единичной мысли и системой тем идеологического поля. Именно их отношение и есть это начало, и это начало не будет иметь конца. Именно это отношение следует помыслить: отношение (внутреннего) единства единичной мысли (в каждый момент ее становления) к существующему идеологическому полю (в каждый момент его становления). Но для того чтобы помыслить отношение между ними, необходимо в то же время помыслить его термины.

Это методологическое требование прежде всего предполагает действительное, а не аллюзивное познание субстанции и структуры этого фундаментального идеологического поля. Оно предполагает, что мы не ограничиваемся нейтральным представлением об идеологическом мире, подобным сцене, на которой случайно встречаются столь же знаменитые, сколь и несуществующие персонажи. Судьба Маркса в 1840–1845 гг. решается не в идеальном споре между такими персонажами, как Гегель, Фейербах, Штирнер, Гесс и т. д. Судьба Маркса решается не во взаимодействиях между Гегелем, Фейербахом, Штирнером, Гессом и т. д., воспринятыми такими, какими они предстают в трудах, выходивших при жизни Маркса. И уж тем более — не в тех чрезвычайно общих описаниях, которые позднее дадут Энгельс и Ленин. Она решается во взаимодействиях между конкретными идеологическими персонажами, которым идеологический контекст придает определенный облик, не обязательно совпадающий с их буквальной исторической идентичностью (пример: Гегель) и во многом выходящий за пределы как того эксплицитного представления, которое дает Маркс в тех текстах, где они цитируются, упоминаются и критикуются (пример: Фейербах), так, разумеется, и тех общих суммарных характеристик, которые Энгельс предложит сорок лет спустя. Для того чтобы проиллюстрировать эти замечания конкретными примерами, я мог бы сказать, что Гегель, с которым молодой Маркс спорит, начиная со своей докторской диссертации, — отнюдь не библиотечный Гегель, о котором мы можем предаваться одиноким медитациям в 1960 г.; это Гегель неогегельянского движения, Гегель, призванный предоставить немецким интеллектуалам сороковых годов средства, позволявшие им помыслить свою собственную историю и свои надежды; это Гегель, уже приведенный в противоречие с самим собой, используемый против самого себя, наперекор самому себе. Другой пример: идея философии, становящейся волей, покидающей мир рефлексии, чтобы преобразовать мир политики, которую можно было бы считать первым восстанием Маркса против своего учителя, находится в полном согласии с господствующей интерпретацией неогегельянцев[23]. Я не отрицаю, что Маркс уже в своей диссертации демонстрирует то острое чувство понятия, ту неумолимую строгость формулировок и гениальность замысла, которые вызывали восхищение его друзей. Тем не менее эта идея принадлежит не ему. Столь же неблагоразумно было бы сводить и присутствие Фейербаха в текстах Маркса, написанных в 1841–1844 гг., только к эксплицитным упоминаниям. Поскольку многочисленные пассажи прямо воспроизводят или очерчивают Фейербаховы мысли, хотя имя Фейербаха и не упоминается. Пассаж, извлеченный Тольятти из «Рукописей 1844 г.», взят прямо из работ Фейербаха; можно было бы привести и другие пассажи, заслуга написания которых несколько поспешно приписывается Марксу. Но зачем Марксу было цитировать Фейербаха, если он и так был знаком каждому, больше того, если сам Маркс усвоил его мысль и мыслил с помощью его мыслей так, как если бы они были его собственными? Тем не менее, как мы вскоре увидим, следует сделать еще один шаг и от неявного присутствия мыслей живого автора перейти к присутствию возможности его мыслей: к его проблематике, т. е. к конститутивному единству действительных мыслей, которые образуют эту область существующего идеологического поля, с которым объясняется тот или иной автор в своей собственной мысли. Мы тотчас же замечаем, что если без этого идеологического поля невозможно мыслить единство единичной мысли, то само это поле, для того чтобы быть по — мысленным, требует мысль этого единства.