Днем, когда взрослых не было, забегал иногда папин младший брат – студент Вуля. Подсаживался к роялю, колотил по клавишам, распевая: «Мы, краснакавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ…»

И конечно же неизгладимые «Кирпичики»: «За веселый гул, за кирпичики полюбила я этот завод. На заводе том Сеньку встретила…»

Наши родственники чувствовали себя скованно в присутствии Б. Н. Его нелюдимость, отчужденность были рвом, который обе стороны не старались преодолевать и избегали встреч.

Тем неожиданнее было узнать, что когда один из дальних родственников, оказавшись в свою очередь в командировке в городе, где работал Б. Н., слег с сердечным приступом, Б. Н. забрал его из больницы к себе домой и выхаживал, как ребенка.

Своих родственников у Б. Н., казалось, нет, хотя на самом деле, как выяснилось в старости, уже совсем в другую эпоху, он младший из четырех братьев-долгожителей. Но он отпал от них. Жил он в масштабе страны и революции, и родственники со своими обыденными интересами и заботами были чужды ему, если не враждебны. Исключением был старший брат Григорий, нежно любивший младшего Б. Н. Григорию, богомольному, не приспособленному к жизни, Б. Н. помогал, чтобы дети Григория росли и учились.

Человек деспотичный и вместе с тем мягкий, Б. Н. нуждался в тех, кого мог опекать. Поэтому его так преданно любили подчиненные. Поэтому же с начальством ладить он не умел, не мог.

Его отношения с папой, когда тот был начальником, – особая статья. Б. Н. пережил еще в Гомеле увлечение им, вытесненное потом чувством к маме. То, что я застала в сознательном детстве, было похоже на традиционные родственные отношения, заменившие для Б. Н. кровное родство. Он считался папиным товарищем, но в основе его слитности с нашей семьей – постигшее его, и на всю жизнь, неизбывное чувство к нашей матери.

Был еще только один человек, им любимый.

Звался он Эляфелицианович. Я не берусь расчленить имя и отчество, впрочем, Б. Н. звал его Эля.

Каких только контрастных пар не сводит жизнь. Жизнелюбивая, сочная Тата, предназначенная для бурной женской судьбы, и приглушенная, со сведенными вовнутрь детскими плечиками, обделенная привлекательностью Надя – вечные спутницы и по сей день.

И Б. Н. с Эляфелициановичем – тоже резкий контраст и тоже нежная дружба. Эля веселый, подвижный, артистичный, со вкусом к жизни. Небольшого роста, с черными, гладкими, блестящими, откинутыми назад волосами. Тоже холостяк, но любимец женщин. К тому же – беспартийный. Словом, все наоборот.

Но в присутствии Эли у Б. Н. было счастливое лицо, какого никогда больше я не видела.

Эля был совслужащим, способным, ярким, хоть и не продвинувшимся далеко. Но жизнь шла и веселила его. Он любил ее праздники, застолья. Это он, выпив, скакал по крыше в тот вечер в Гомеле, когда провожали папу на работу в Москву, и грохот крыши разбудил меня и запомнился мне, двухлетней, – праздничным набатом над головой.

Эля был завзятым театралом. Бывая у нас, он замечательно пел все, что только пелось в репертуаре московских театров, и подтанцовывал, и было всегда хоть и непонятно, но весело и празднично.

Неподалеку по Тверскому бульвару, дом 20, жила его двоюродная сестра Женя. Если она обладала сходством с ним, острым умом, фамильным обаянием, то неудивительно, что в ее большой комнате, вокруг этой маленькой и, как утверждал потом мой папа, очаровательной женщины толклись известные и модные тогда писатели: Бабель, Пильняк и другие.

В этой комнате в отсутствие хозяйки я не раз бывала. Стеллажи с книгами, мягкие шторы, портрет Ленина на холсте углем. Хозяйка уехала с мужем, командированным в Лондон, а комнату свою по ходатайству Эли предоставила папиной родственнице, моей тетке с семьей, не имевшей пристанища.

И вот поет или рассказывает что-то своим чарующим грудным голосом блистательный Эляфелицианович, и счастливое лицо у Б. Н., и все веселы, и мы с братом тут безнаказанно швыряем друг в друга диванные подушки. И неподалеку любимая двоюродная сестра Эли – в своей комнате в дивном окружении молодой литературы.

Зачем, спрашивается, был этот праздник жизни, если спустя время – оно уже не за горами – злой, трагический рок настигнет его привлекательную сестру – и Эляфелицианович получит гроб с заколоченной крышкой, под которой скрыты следы ее таинственной смерти. Но это произойдет во втором ее замужестве.

А еще до того сам он, уже за сорок, но немеркнущий, еще молодой, женится наконец на статной, милой восемнадцатилетней девушке из глубинки, на девушке с рассыпчатыми льняными волосами и ясным ликом, и проживет с ней гармоничной семейной жизнью, пока с возрастом не примутся осаждать недуги. И тогда Эляфелицианович померкнет и быстро пройдет путь к естественному, хотя и преждевременному, концу.

А молодая вдова, не справившись с тоской по нему, ощутив вдруг себя без него в открывшемся ей дисгармоничном мире, бросится из окна.

Почему так? Почему губительно, мстительно очарование? Почему так платятся за него?

И ведь появится сирота, славный мальчик тринадцати лет. Соседи, и домработница Даша, и пожизненные друзья детства не оставят его.

Когда сестра Эли со своим первым мужем вернулась из-за границы и застала в своей комнате семью моей тетки, все еще бездомную, она не попросила чужих людей подыскать себе другое пристанище, посчитав, что и им, покуда изменятся к лучшему их обстоятельства, и ей с мужем хватит места в большой комнате.

Такая была симпатичная, неповторимая черта у времени: люди уживались в самых неприхотливых условиях, теснились, не считая это жертвой; никто никому не мешал. Счастливая надбытность роднила между собой посторонних людей. Невосполнима ее утрата.

Духом доброжелательства была проникнута и жизнь нашей квартиры.

Первая от входной двери комната – Виктория Георгиевна. Но чтобы восстановить тех лет портрет Виктории Георгиевны, я должна стереть ее портреты позднего периода: всесильный в районе директор банка, налившийся за войну соками взяток. Все тот же всесильный директор еще и позже, когда ее коллегу Б. Н. – и ведь вместе учились на банковских курсах, даже сохранилась общая фотография, – нужно было устроить на какую-либо работу. А потом – беззубой, жадной, черной старухой внезапно пришла к нам, отыскав адрес, – якобы взять в долг на шубу, а на деле – запоздало за вознаграждением, которое с легкостью, как это делала мама, было ей обещано за устройство на работу Б. Н. и с легкостью же обещанное не выполнено, хотя в тот год и без вознаграждения, кто мог, спешил откликнуться, помочь вернувшемуся. Но прошло время, израсходовалась отзывчивость, а склеротическая память о недоданном цепка. Но уже не было мамы, а Б. Н., устроенный тогда ретушером на киностудию, имевшую банковский счет в ее отделении, уже отошел от всякой деятельности. И денег на шубу не оказалось. И мерзкая старуха – только в страшном сне привидится – раскрыла в злобе рот и стала вдруг чернить моего покойного отца. Не помню, что она успела сказать, я была ошарашена явлением старухи из преисподней, сладострастием ее брани и не сумела выгнать ее, и это точит меня с тех пор.

И вот, стерев эти позднейшие портреты, я вижу Викторию Георгиевну в расцвете зрелых сил, красивой, полногрудой, деловой, дружелюбной.

Она выписала к себе племянницу Люсю, с такими густыми, черными, вьющимися волосами, каких я потом не встречала ни у кого, – из рвения дать великовозрастной девке у себя под рукой какой-никакой ход, что пока не получалось. Обе они были громкоголосы и, казалось, вечно бранились, хотя это был всего-навсего обычный разговор.

Вторую от входной двери комнату занимала семья Зубковых.

Когда папа Зубков направлялся мимо наших дверей в уборную увесистым, отрывистым шагом, коридор гудел от поступи красногвардейца. Высокий, молодой, с открытым лицом – от такого человека ждешь только хорошего. Вот и я дождалась, что, съездив в Монголию, он привез мне чудесную соломенную цветную коробочку – просто царский подарок. Я очень дорожила ею. И огорчилась, когда снимавший на лето в пустовавшей нашей квартире комнату довольно известный эстрадный актер взял, не спросясь, мою коробочку на память.