Утром все иначе. Нас много, тридцать курсанток. Мы шумно одеваемся, что-то жуем, торопимся на построение.

В дверях при выходе – пробка. Дама Катя, если столкнется с Зиной Прутиковой, отчетливо поздоровается, назвав ее «товарищ Прутикова», и постарается пропустить ее вперед. Они из одного пединститута, где Зина была на виду – комсомольская активистка. Дама Катя не из тех, кто легко перекочевывает из одной реальности в другую.

Во дворе, перед домом райзо, нас уже сто пятьдесят человек. Четыре пятых – мужчины: студенты Института истории, философии и литературы (ИФЛИ), МГУ, пединститутов и других вузов. Есть курсанты и постарше – уже с высшим образованием, работавшие. Но таких не много.

Некоторые сами подавали заявление, держали экзамен, как мы. Большинство же попали на курсы из учебных лагерей, где находились по мобилизации. Пригнали грузовики: «Кто знает немецкий, шаг вперед!» – и по машинам. Для десанта набирают, говорили.

Но о нашем будущем мы пока ничего не знаем. Лениво строимся. Снует старшина – хотя тоже из учебных лагерей, но третий год службы, можно сказать – кадровый, – по пухлым щекам длинные бачки, озабоченная службой мордашка почти что школьника. Рьяно подравнивает наш строй. Мы подтруниваем над ним. Наливаясь властью, он угрожающе покрикивает:

– Разговорчики! Это вам не институт!

Старшина может чувствовать свое превосходство над нами: у него «заправочка» что надо и «отработаны повороты».

Он зычно подает команду и упоенно чеканит шаг навстречу начальнику курсов.

Перед строем читают приказ: запрещается курить в главном здании Военного института и за десять шагов от него. Запрещается также грызть семечки и засорять двор при общежитиях.

Потом читают сообщение Совинформбюро: по стратегическим соображениям наши войска оставили Харьков.

Я невольно кошусь вправо – через человека от меня в строю Гиндин, инженер, харьковчанин. Сдвинута бровь, глаз прищурен. Словно ждет человек, вроде что-то еще должны сказать, объяснить.

Команда: разойдись. Гиндин не тронулся с места. Опустил руку в карман, вытащил обрывок газеты, подсыпал табака-самосада, скручивает.

6

– Пехотный устав вооруженных сил Германии. Параграф первый, – диктует по-немецки маленький Грюнбах. – «Наступательный дух немецкой пехоты…» Вы меня поняли? В этом предложении заключены чрезвычайно важные слова. Ангрифгайст! Ангриф – атака, наступление, прорыв. Вы говорите пленному… – Он сжимает маленькие кулачки, привстав на цыпочки. – «На какой день и на какой час назначена ваша атака, ваше наступление, ваш прорыв?» Поупражняемся, геноссен. Практика, практика унд нохмальс практика…

Мы разбираемся по парам. Я в паре с Никой Лось. Она – военный переводчик. Я – пленный немец.

– Давно ли вы на Восточном фронте? Такой молодой и уже фашист! Что вам пишут из дому? Скоро ли кончится бензин у великой Германии? Сколько танков в вашем батальоне?

Она говорит быстро, уверенно и насмешливо.

– Ни черта я не поняла.

– Скоро ли кончится бензин? – переспрашивает она.

Вчера лектор говорил, что мы планомерно отступаем, выигрывая время, а у немцев вот-вот кончится бензин и станут моторы. Возле нас Грюнбах. На нем, как всегда, чистая белая рубашка и черный галстук. Наверное, всю зарплату переводит на стирку рубашек. Ника выпаливает все сначала, а он с горячностью сжимает в кулачки и опять выбрасывает пальцы в такт ее вопросам.

– Наш командир, – говорит Ника, поводя на Грюнбаха своими узкими, темными, насмешливыми глазками, – требует, чтобы вы отвечали только правду.

Но я теряюсь, я не могу так быстро подобрать слова, поставить их в правильные падежи и организовать взаимодействие между ними.

Маленький Грюнбах огорченно качает головой.

– Вы переигрываете. Это ведь не драмкружок. Не старайтесь изображать фашистского солдата. Не упирайтесь. Отвечайте подробно. Сейчас вам нужна только практика.

Мы меняемся партнерами. Теперь я – переводчик, а мой пленный – Вова Вахрушев.

– Вова! – говорю я, заглянув в свою тетрадку. – Сколько огневых точек в расположении твоей роты?

– Предполагать, что немец тотчас примется выдавать военную тайну, курьезно по крайней мере.

В коридоре ударили жестяной кружкой в пустой жестяной жбан – конец занятий.

Мы шумно поднимаемся, разбираем с подоконника свои пайки хлеба и спешим в столовую.

Столовая райпо!.. В ней пахнет щами, которые поглощались тут десятилетиями. И парно, как в бане, хотя совсем не так тепло. Пар клубится от двери; он бушует над котлами за низкой стойкой, отделяющей зал от кухни, и вьется прямо из тарелок. По залу осторожно двигаются женщины с большими животами, разносят суп с макаронами.

Когда мы приплыли в город Ставрополь из Москвы – это было пятнадцатого октября 1941 года, шестнадцать дней назад, – в этой столовой работали кадровые официантки. Они шествовали по залу, неся перед собой горку тарелок с горячим супом (одна тарелка на другой, между ними прокладка – пустая перевернутая тарелка). Горка дымилась и колыхалась.

Но официанток больше нет – их отправили на трудовой фронт. Те, что заменили их, – не профессионалы общепита, это эвакуированные беременные женщины, и райсовет трудоустраивает их как может. Они старательно несут в обеих руках, чтоб не расплескать, всего по одной тарелке супа. Но мы не торопимся. Мы рады посидеть тут. Здесь все же самое теплое место в городе. И керосиновые лампы горят в полный накал. От гомона и махорочного дыма, от предвкушения горячего супа голова слегка кружится. В сыром тумане столовой все немного необычны: и наши курсанты в шинелях, и опоясанные клетчатыми шалями бабы, чьи лошади переминаются на улице у коновязи.

А вон в том углу сидит Некто. На прямых плечах плащ-палатка, как бурка; ниточка темных усов; круглоглазый, таинственный – поручик Лермонтов, вырвавшийся из вражеского «котла»!

Женщина, что так плавно движется по залу, подаст сейчас ему дымящуюся тарелку – с поясным поклоном.

– Послушайте! – подсаживается Вова Вахрушев. От его голоса все сразу становится обыденным. – Как по-вашему? Можно завшиветь и остаться интеллигентом?

– Можно, – рассудительно говорит Ника. – Вшивым интеллигентом.

При всей своей невозмутимости Вова немного задет. Но нам некогда объясняться с ним. Мы дохлебываем суп – и шасть на улицу, за поручиком.

Ох как нелегка поступь его кирзовых сапог. Хлоп-хлоп-хлоп. Шинели на нем нет. Одна лишь плащ-палатка внаброску.

Порывистый ветер с Волги. Ранний, жесткий, крупчатый снег сечет косыми струями. Снег не припал к земле, не примялся – гуляет. Ветер наподдаст, и белый столб метнется под дома, и плащ-палатка надувается как парус.

Поручик запахивает полы плащ-палатки и сворачивает в переулок. Прощай, нездешнее видение!

7

Волжский ветер гуляет по немощеным улицам. Приземистые срубы, при них баньки – топятся по-черному. Все как встарь.

Светит луна. Посреди главной улицы, взявшись под руки, бредут ставропольские девчата. Прокричат частушку, умолкнут и вроде ждут – не подхватит ли кто. Тихо, как на пустыре. Только собаки за заборами заскулят, зальются слышнее. Безлюдье опустевшего тылового городка.

Позади девушек идем мы с Гиндиным. Тоже гуляем.

На днях Ника обнаружила у себя в чемодане кусок подкладочного шелка, и мы всей комнатой сшили из него четыре мешочка-кисета. Один я подарила Гиндину. Теперь он считает своим долгом оказывать мне внимание. Вот пригласил пройтись. Анечка – она четвертая в нашей комнате – дала мне надеть шерстяные носки, но все равно в брезентовых сапогах ноги на ветру мигом коченеют.

Минуем базар, темные, пустые прилавки – и опять поравнялись со сквером. Памятник Карлу Марксу. Останавливаемся, с трудом разбираем слова: «Пусть господствующие классы трепещут. Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей».

– Если б этот товарищ был жив, – говорит Гиндин, – мы бы с ним хорошо поладили. Всего-то и делов, что он изучал «Капитал» в инженерно-экономическом институте.