Вскоре я приступила к занятиям, и мир мой словно распался на четыре части. Одна была суровой и мрачной – история карматов, их талим и их пропахшие кровью дороги: другая – уютной и теплой: наш дом в Графском, походы с Валией по магазинам, вечерние трапезы за круглым дубовым столом под бронзовой люстрой с двенадцатью свечами. Третью часть я бы назвала дипломатической – потому что касалась она моих русских коллег по faculte histoire. Мы были еще недостаточно знакомы для искренней приязни, но все-таки не являлись чужими людьми, а в такой период холодная вежливость и дипломатический официоз спасают ситуацию. За одним-единственным исключением: я делила кабинет с молодым самоуверенным хакимом, который тут же начал искушать и соблазнять меня. Возможно, я поддалась бы соблазну и съела с хакимом Сашей «сардельку дружбы» в факультетском буфете, но Ахмет его решительно забраковал. И я согласилась; не тот был случай, чтоб ссориться с Ахметом.
Четвертое и последнее было связано с Мусой Сурабовым. Мой новый муршид обладал блестящим умом, был эрудирован и неизменно добр, как и другие мои наставники, и я не сразу догадалась, что Муса – совсем иной человек, нежели мсье Дюпон и герр Маннерхайм. Те изучали Арабский Восток, Сурабов жил им; они, европейцы, были по отношению к нам, арабам, факторами внешними и переменчивыми: с равным успехом они занимались бы историей готов, китайцев или финикиян Сурабов же был своим – не только потому что корни его рода тянулись на Восток, но и по многим иным причинам. Проявлялось это во множестве мелочей: в том, что он не пил вина, не ел свинины, и в том, что он мыл руки в час намаза, хоть и не творил молитв, и в том, что Коран, хранившийся в его столе, был обернут шелковой тканью, и в том, что наши беседы велись на арабском – с самого первого мгновения, как он увидел меня. Случалось, что мсье Дюпон тоже переходил на мой родной язык – из вежливости или ради практики, но для муршида Мусы говорить на арабском было столь же естественным и привычным, как дышать. И знал он его гораздо лучше, чем мой учитель из Сорбонны.
Словом, я была счастлива, кружась меж четырех сторон своего петербургского мироздания. Я размышляла о том, как украшу свое жилище завесами и коврами, как реставрирую древний камин и мраморную ванну; как, закончив с карматской темой, примусь изучать свой любимый Химиар (конечно, под руководством муршида Мусы!); и как, с соизволения Аллаха, выдам за Ахмата Валию. Думала я и о сотне других вещей, о туфлях и новой шубке, о петербургском балете, о бронзовом юноше на мосту, напоминавшем мне Робера, о зимних холодах, которые скоро кончатся, и даже о том, чтоб съесть с хакимом Сашей его «сардельку дружбы» (если только будет она не свиной). Но все эти мысли и раздумья вращались по-прежнему в четырех стихиях – мой дом, моя работа, мои коллеги и Сурабов, мой муршид. Четыре – число, угодное Аллаху; ведь даже мир он сотворил из четырех частей, и к ним не добавишь пятую.
К миру – пожалуй, но судьба Азиз ад-Дин Захры все же отлична от судеб мира и допускает прибавление. А раз допускает, то и будет прибавлено, хочу я того или нет. В том – джабр! Мой дар, мое предназначение! Уйти от него нельзя.
И в некий день, когда я сидела в нашем маленьком кабинетике, открылись двери, и Он вошел. Вернее, задержался на пороге, глядя на меня так, словно я была гератской розой, а Он – влюбленным соловьем.
Как Он смотрел! С какой тоской и жадностью! Лицо его окаменело, но говорили глаза, и речь их была понятной.
Он смотрел…
Я, не будучи тщеславной, понимала, что в ту минуту мой вид доставил бы мужчине удовольствие: юбка на мне была серой и облегающей, чуть выше колена; блузка – полупрозрачной, словно кашмирская шаль; щеки – румяными с мороза, губы – слегка подкрашенными, а ресницы…
Но хватит обо мне; я знала, что смотреть на меня приятно, и Он смотрел.
А я – на него.
Довольно высокий, худощавый, темноволосый… Лицо – бледное, с чуть выступающими скулами и высоким лбом, брови над синими глазами густые и ровные… Странное сочетание! И странные черты, будто европейские на первый взгляд, но за ними, словно под маской, просвечивает нечто другое, более древнее, отдающее Востоком – то ли полынной степью, то ли пространствами знойных пустынь, то ли соленым морским ароматом. Грек? Иудей? Пожалуй, нет; я не встречала таких глаз ни у греков, ни у евреев.
Колдовские глаза! Синие, как море на закате! Такие же, как…
Я вздрогнула. У мальчика из моего видения тоже были синие глаза. Его глаза, не мои! Являлось ли это подсказкой? Той тенью, что будущее бросает перед собой? Смутным отблеском еще не наступивших дней, велением джабра?
На миг чувства мои пришли в смятение.
Впрочем, я заметила, что Он не был красавцем и в общем-то не относился к тому типу мужчин, которые нравятся мне. Не Аполлон и даже не Робер! Добрый, милый, взбалмошный Робер, жертва моей рассудительной натуры… Он любил меня так, как может любить лишь художник, мечтающий о Галатее, и не его вина, что я оказалась неподходящей моделью. Что поделаешь! Джабр! Предназначение правит людьми, сводит и разводит их, соединяет и разъединяет, и в том видна рука Всевышнего. Я, исполнив Его волю, подарила Роберу все, что могла… И довольно о нем!
Этот Синеглазый не походил на Робера. Не взбалмошный, не милый и, может быть, даже не добрый… Но сильный! Казалось, он даже не сознает горящего в нем огня, сокрытой силы; он был похож на джинна, что заключен в магический сосуд и дремлет в нем, пока не будут сорваны печати. Но я ощущала его мощь и чувствовала, что она – иная, чем сила, которой одарен Ахмет. Этот был не воином, но бойцом – упорным, яростным и в то же время рассудительным и умным. Стратег и полководец, не солдат! Из тех, что меняют судьбы людские и двигают горы!
Не думаю, что мне бы понравился такой человек. Скорее он бы меня устрашил; ведь я – не глупая бабочка, чтобы лететь в огонь, сжигая крылья. Но разве что-то от меня зависело? Этим вопросом не приходилось задаваться, ибо очевидное не нуждается ни в толкованиях, ни в пояснениях.
Явное и скрытое… ясное и занесенное в еще не развернувшийся свиток, где есть ответы на все вопросы… Подумав о них, об этих тайнах судьбы, я вспомнила, как в детстве терзала деда, расспрашивая о множестве вещей, и на одни вопросы он отвечал, а на другие – нет, преподнося мне извечную истину взрослых: когда-нибудь узнаешь. Когда? – спрашивала я. И он, посмеиваясь, произносил нараспев слова из суры «Скручивание»: когда звезды облетят, когда горы сдвинутся с мест, когда моря перельются, когда свитки развернутся, когда небо будет сдернуто, когда ад будет разожжен, а рай приближен, тогда узнает душа, что она приуготовила.
Может быть, это время настало? Синеглазый перешагнул порог, горы сдвинулись, и свитки развернулись…