– Цель будет назначена, но не сейчас, – произнес я дрогнувшим голосом. – Необходимо время для размышлений.
– Твои жизненные параметры изменились, – заметил Джинн. – Почему? Ты ощущаешь опасность?
– Ответственность, скажем так. Those who live in glass houses should not tbroff stones[35].
Пауза. Потом:
– Твои параметры приходят в норму. Продолжим дискуссию о цели и счастье?
– Нет. Если не возражаешь, я хотел бы слегка развлечься.
Мордашка Белладонны опять вернулась на экран.
– Не возражаю. Развлечения – один из способов отдыха людей… Хочешь увидеть какое-то зрелище, Теплая Капля?
– Не надо зрелищ. Я хочу взглянуть на своих друзей. Полагаю, найти и показать их несложно?
– Назови первый идентификатор.
– Нэнси Кин, Штаты, университет Саламанки.
Кошка на экране моргнула.
– Нэнси Кин в Саламанке отсутствует. В Соединенных Штатах тысяча двести сорок три женщины с таким идентификатором.
– Она социолог, мулатка, ей около сорока. Поищи.
– Кливленд, штат Огайо, университетский городок, – мгновенно отреагировал Джинн. – Включаю изображение.
Звездное небо за окном, полутьма, в которой смутно маячат очертания мебели… Я сообразил, что в Петербурге ясный день, без четверти двенадцать, а за океаном ночь – значит, Крис и Джим с Делайлой спят, равно как и Дэвид Драболд, мой профессор, и Бобби Рэнсом, мой приятель-свиновод. Нэнси тоже спала, и в вокодере слышались храп и негромкое деликатное сопение. Сопела, кажется, Нэнси, но сольную партию вел храп.
– Ничего не вижу, – сказал я. – Темно.
– Синтезирую визуальную картину в доступных тебе частотах, – отозвался Джинн.
Сумрак сменился четким цветным изображением: сначала – общий вид спальни, затем – кудрявая черноволосая головка Нэнси на подушке, а рядом с ней – белобрысый затылок. Этот затылок и храпел, а еще обнимал хозяйским жестом смуглые нэнсины плечи. С такой шелковистой, нежной, теплой кожей… – вспомнил я с невольным вздохом. Ну что было, то было! Я не завидовал белобрысому, скорее сочувствовал Нэнси – сам я, по крайней мере, не храплю. Оставив в покое заокеанских друзей и знакомых, мы с Джинном прогулялись по Европе. Старый Томас Диш уже читал лекцию: доска исписана формулами, липа студентов, унылые или сосредоточенные, и хрипловатый профессорский бас, вещавший о связи информации с энтропией… Гита в Марбурге кормила своих малышей: старший, двухгодовалый, сидел на высоком стульчике у стола, а близнецы-младенцы дружно сосали из бутылочек. Очень симпатичные, похожие на Гиту… Да и сама она выглядела прекрасно, но сердце мое не дрогнуло – дела с ней обстояли так же, как с Нэнси: что было, то было и прошло. Патрик Ксавье, мой парижский знакомец, завтракал; бельгиец Клод Жилло нежился в постели – и, к моему смущению, не один; Фабрицио Казн из Милана шагал по древней мостовой, размахивая портфелем и что-то бормоча под нос – видно, готовился к занятиям; пани Завадска из Краковского политехнического стирала пыль с компьютера. Новый айбиэмовский септяк! Позавидовав ей черной завистью, я отправился в апартаменты в Графском переулке, однако не к Михалеву, а выше этажом. Эта обитель была куда просторней, чем у Глеб Кириллыча: гостиная в половину моей квартиры с камином и венецианским окном, кабинет, спальня в коврах, с резными восточными табуретами, и еще одна комната, наверняка принадлежавшая Ахмету: в углу тут стоял деревянный чурбан с всаженными в него клинками. Сам Ахмет обнаружился на кухне, где кроме гигантского холодильника имели место ростеры и тостеры, микроволновка, кондиционер, посудомоечная машина и всякие иные агрегаты загадочного назначения. Но в холодильнике Ахмет не шарил и не готовил плов или цыпленка табака, а занимался важным делом: любезничал с кухаркой. Наши светловолосые дамы – мед для темпераментных южных мужчин… И надо заметить, Ахмет времени зря не терял и подобрался к этому меду ближе некуда.
– Это Ахмет Салех, мой знакомец, – пояснил я Джинну. – Он может меня слышать?
– Если пожелаешь. В данной ячейке теплых сгустков есть аудиоэффекторы – компьютер, три телевизора, радиоточка, музыкальный центр.
– Включи-ка все на полную мощность, – распорядился я. – А заодно – посудомойку и кондиционер.
Раздался рев и грохот, и женщина, одергивая блузку, с испугом отскочила от Ахмета.
– Полуденный намаз! – провозгласил я. – Не время грешить, правоверный! Обратись лицом к Мекке, а мыслями – к Аллаху!
Он разинул рот и рухнул на колени, а я, с сознанием исполненного долга, направился обозревать спальню. Тут, кроме ковров, табуреток и встроенного в стену шкафа, присутствовали низкое ложе под зеленым покрывалом, комод и зеркало от пола до потолка в резной ореховой раме. В нем отражалась постель, и я невольно вообразил приготовления Захры ко сну – пара туфелек у кровати, платье, брошенное на табурет, соскальзывающие с ног чулки, нежная грудь под вырезом ночной рубашки… За этим дивным миражом вползла прельстительная мысль, что я могу быть очевидцем девичьих вечерних таинств – в этой спальне или в другой по собственному выбору. Проникнуть в спальни, кабинеты, подземный бункер, кабину истребителя или командный пост авианосца, куда угодно, даже в венерианскую ракету… но главное – взглянуть в глаза Захры… наверное, она сейчас на кафедре…
Не без труда я справился с соблазном и просидел до ночи у терминала, беседуя с Джинном о том о сем. Можно сказать, что в эти дни я выпал из земного бытия, как иногда бывает, когда погружаешься в занимательную книгу; я не включал телевизор, не просматривал газет, и все события мира скользили вне моего сознания, далекие и смутные, будто дожди, пролившиеся где-то в верховьях Нила. Даже во сне я пребывал в своем особом измерении, не прекращая Дискуссий с электронным разумом, и толковали мы о ненависти и любви, жизни и смерти, религии и атеизме, термодинамике и финансах, богах и героях, об Александре, Цезаре, Христе, косметике, подводных лодках и философии Платона. Словом, о королях и капусте…
Звонок, раздавшийся утром в пятницу, вернул меня к реальности. Спросонья я побрел не к компьютеру, а в коридор, к телефону, ежась от холода и щупая щеки в трехдневной щетине. Побриться бы, а заодно и душ принять… как бы Белладонна не напугалась… совсем хозяин одичал… В трубке раздался голос Симагина: – Серега, ты? – Кажется, он… Спать ложился еще Серегой. – И до сих пор не проснулся, – заметил Алик. – Небось наука засосала? Варганишь диссер по ночам? Ну ладно… Я тут справки навел о твоих гарантах. Есть новости. – Какие? – Пыж твой – бывший сиделец! – Сиделец? – В смысле, сидел за фарцовку в особо крупных. Во глубине сибирских руд, в Иркутской области, еще в благословенную эру застоя… Два остальных фигуранта тоже не безупречны. Ичкеров – рыбка мелкая, на подхвате, а вот Салудо Альберт Максимович – персона поинтереснее. Тот еще хмырь! Дважды привлекался, однако в зону не попал. Склизкий! – Как килька в рассоле, – согласился я. – Вот что, Серый, зайду я к тебе часиков в шесть или в семь… Отвлекись от науки, потолкуем. Больно знакомцы у тебя любопытные.
– Заходи. Штраф приготовить? Пиво там или еще чего?
– Не надо пива. Народ хочет пирожных. Эклер, наполеон и это… как его… буше. А бухало я принесу.
Он вознамерился повесить трубку, но я торопливо промолвил:
– Слушай, майор, мучает меня один вопрос… Ты ведь на хрумков уже телегу информации собрал? Скажи, Ичкеров – он кто? Азербайджанец, чеченец, армянин?
Алик хохотнул.
– По паспорту – ассириец из Алаверди. Потомок Саргона и Ашшурбанапала. Слышал о таких?
– А разве они не вымерли? – пробормотал я в полном ошеломлении.
– Нет, как видишь. Справься у Сашки о подробностях, – сказал Алик и отключился.
– Ассириец! Надо же! – сообщил я Белладонне и начал одеваться.
От ассирийцев мысль перекинулась к персам, грекам и прочим древним римлянам, и я ощутил, что слишком засиделся в своей берлоге, что должен сделать паузу, пройтись и поразмыслить. Пауза, конечно, намечалась творческая, связанная с подведением итогов, и самое лучшее место для этаких пауз – Эрмитаж. Величие антуража способствует величию идей, но только с ноября по март, когда поток туристов иссякает и залы молчаливы и пустынны. Я временами хожу сюда и знаю, что всякий коридор и лоджия, зал и анфилада способствуют определенным думам, будят различные настроения, питая мозг многообразием неслышимых мелодий. Среди скульптур Кановы, где-нибудь у «Поцелуя Амура» или под ножками «Трех граций», мечтается про женщин и любовь, в Тронном зале приходят государственные мысли, а в Рыцарском, как и положено, думаешь о войнах и битвах, осадах, атаках и фланговых ударах. Если желаешь вспомнить о былом и потерзаться грустью одиночества, надо идти в двухсветный Павильонный зал, хрустальный и бело-золотой, с римской мозаикой, восточными арками, балконами и фонтанами. Раздумья философского плана рождает созерцание древностей на первом этаже, египетских мумий и статуэток, эллинских богов, лиц благородных римлянок и римлян, а также фресок, росписей и барельефов, не говоря уж о саркофагах. Глядя на них, уносишься мысленно в прошлое и понимаешь, как древен человек и все его заботы, от хлебной корки и крыши над головой до размышлений об устройстве мира. Мир изменялся не раз, однако заботы оставались. Теперь, с приходом Джинна, зреет еще одно изменение, может быть, решающее…
35
Those who live in glass houses should not tbrotf stones – живущим в стеклянном доме не стоит бросаться камнями (прим. ред.).