Современная западная цивилизация столкнулась с первым серьезным препятствием в 1845—1850 годы. Трудно понять, почему это произошло, но сам факт не подлежит сомнению. Очевидный пример — архитектура. Только что (1845) строились добротные — хотя и достаточно невыразительные сооружения в духе классицизма. Мгновение спустя (1847) начинают возводить нечто абсурдно-романтическое, что совпадает — так ли случайно — с созданием Коммунистического манифеста. Тут же появляется Наполеон III — и вся Третья империя охвачена модой на остроконечные бородки. Какое-то время эта вычурная поросль украшала лицо всякого изображенного на сцене француза, но Крымская война объединила французов с англичанами. Французские генералы — Сент-Арну, Канробер, Боске, Пелисье — носили бороды до начала этой кампании. У англичан — Реглана, Кардигана, Эванса, Брауна, Бергойна и Кэмбелла — подбородки были выбриты. После окончания кампании, в 1856 году, оказалось, что герои-англичане — сплошь бородачи и курильщики сигар, которые уйдя на покой, поселились в кошмарных жилищах под названием «Инкерман» и «Альма». Другие, проявившие себя менее героически, могли по крайней мере отрастить бороды (и вырядиться в кардиганы), что и было сделано. Далее воспоследовало движение волонтеров, в результате каждый мужчина в Британии стал солдатом и получил почетное право — в какой-то момент превратившееся в обязанность — отпустить усы. Итак, бороды и усы стали повсеместным явлением, и с 1880 по 1890 год этот лес совсем загустел. Мужское лицо вновь стало проглядывать сквозь заросли в 1900 году, ясно обозначилось в 1910 году и с тех пор в основном являет себя миру в выбритом виде, хотя в Британском флоте позволено носить бороду (но не усы), а в Британской армии — усы (но не бороду).
Этот исторический экскурс наводит на одну очевидную мысль: в странах запада гладко выбритое лицо всегда ассоциировалось с периодами расцвета. Борода появлялась в периоды упадка и неопределенности. По всей видимости, борода была покровом, призванным сокрыть колебания и сомнения; с 1650 по 1850 год их было довольно мало. Как доказать эту теорию? Давайте вернемся ко второй половине пропетого столетия, прошедшей под знаком бороды, годам с 1858-го по 1908-й. В архитектуре полный застой, она пришла в себя только после 1890 года. Искусство дышало на ладан и как-то зашевелилось лишь к концу века. Одежда была на диво тесной и неудобной — абсолютный рекорд всех времен. Мебель и украшение интерьера достигли пика безвкусицы, неуклюжести. Театр выхолостился, а великая музыка жила лишь как бесценное наследие прошлого. Религия довлела над общественной жизнью, но ее основные доктрины разъедались сомнениями; и пока американцы вели междоусобную войну, у проповедников шла своя междоусобица. По всем показателям этот период отличался крайней непривлекательностью.
Но почему вся эта сумятица сопровождалась бурным ростом бород? Не потому ли, что в этой чащобе люди постарше могли спрятать свою неуверенность, свои колебания? Когда перед изрядно пожившими на земле святыми отцами вставал вопрос об истинности бытия, они удалялись за барьер, якобы являвший собой многовековую мудрость. Поставленный в тупик вопросом о порядке в армии, главнокомандующий укрывался за своей бородой и маневрировал за завесой из клубов сигарного дыма. Озадаченный вопросом о взаимоотношениях полов, директор викторианской школы космато уклонялся от прямого ответа. Припертый к стенке вопросом собственной жены, викторианский повеса пользовался бородой, чтобы скрыть вспыхнувший на щеках румянец. Борода заменяла мудрость, опыт, аргументацию, открытость. Людей в возрасте она наделяла престижем, который не подкреплялся ни достижениями, ни интеллектом. Она могла служить — и служила — прикрытием для всего показного, напыщенного, лживого и невежественного.
И вот сейчас вновь появились признаки, что борода возвращается. Если это произойдет, можно быть уверенным — цели ее будут те же, что и прежде. Нынешние молодые бородачи, перекочевав в средние лета, зарастут еще гуще. И если сейчас, пытаясь решить, во что они верят и куда идут, они начинают чесать в бороде, новый жизненный этап застанет их за этим же занятием. Против бородачей будущего открытость должна выступить единым фронтом, как на войне. Долой загадочность и притворство! Давайте видеть друг друга такими, какие мы есть!
БУНТУЮЩИЕ СТУДЕНТЫ
Революция в Калифорнийском университете, в студенческом городке Беркли, произошла в 1964—1965 годах. В 1966 году (как запоздалое следствие) там сняли ректора, доктора Кларка Керра, а губернатором штата стал республиканец. Затем, в 1967 году, взбунтовалась Лондонская школа экономики — студентам не понравился новый директор, и волны после этого шторма не улеглись до сих пор. Комментируя эти события, для США и Великобритании более или менее необычные, пишущая братия сошлась на том, что в них как в капле воды отразилась тенденция последних лет. Авторы утверждают, что раскол между поколениями — явление повсеместное; рвутся связи между родителями и детьми, авторитеты затаптываются в грязь. Если считать это утверждение верным, то первым по этому поводу высказался еще Платон. Рассуждая, как демократия в городе может превратиться в анархию, он заметил: «Учителя в таком городе боятся учеников и льстят им, а ученики презирают своих учителей… И молодежь в целом напоминает умудренных годами и соперничает с ними как в словах, так и в делах» («Республика», книга восьмая).
Эти слова точно передают ситуацию в Лондонской школе экономики, и новизна ее не более пугающая, чем любое явление, впервые описанное в IV веке до нашей эры. Учителя льстили студентам, а те за это облили их презрением. Причины прекрасно известны, средства исцеления совершенно очевидны. Интереснее другой вопрос: почему власть рухнула в данной конкретной школе?
Когда все звенья цепи натянуты до предела, но одно рвется первым, мы вправе задаться вопросом, почему слабину дало именно оно. Если считать вышеупомянутую тенденцию всеобщей, открытое неповиновение в конкретном студенческом городке означает несостоятельность руководства. И когда бунт начался, нет смысла выискивать виновных, спрашивать с них за совершенные ошибки. Надо подумать о том, что не было сделано в последнее десятилетие. В школе верховой езды никто не будет хвалить наездника, под которым брыкается лошадь, а ему все-таки удается удержаться в седле. Не будет, потому что, как известно, у хорошего наездника лошадь вообще не брыкается.
Когда мы рассматриваем эти проявления анархии, в глаза бросается вот что: университет к себе самому не сумел подойти научно. Что такое университет? Это сообщество людей, призванных углублять и распространять знания во всех или почти во всех сферах человеческой деятельности. Члены этого сообщества непреложно верят, что факты устанавливаются путем поиска, а не голословного утверждения. Исследование — вот основа академического мышления, и подход к проблемам в науке и искусстве тот же, что и (в последнее время) к проблемам в управлении. На ниве управления обществом и производством трудятся целые кафедры, профессора готовы учить уму-разуму и промышленника, и государственного чиновника. Но стоит подвергнуть критике структуру самого университета — и профессора, будто стадо перепуганных овец, разворачиваются лицом к миру и занимают круговую оборону. Академическая организация незыблема, это монолитная скала, с которой труженики науки наблюдают за приливами и отливами человеческого моря. Получается, что методы объективного анализа применимы ко всем предметам, кроме одного. И все же университет следует сунуть под микроскоп, хотя бы только из-за того, что ему отведена роль поучающего. Если терпит фиаско его собственная администрация, кто же будет внимать советам, идущим из его недр?
Если применить науку об управлении к самому университету — а сделать это, безусловно, следует, — с самого начала станет ясно: управлять университетом труднее, чем любым городским ведомством или промышленным предприятием. Окажется, что перед ним стоит двойная цель. В педагогическом колледже учат учить, и не более того, в научно-исследовательской лаборатории сотрудники занимаются только исследованиями, в университете же преподавательская работа бок о бок соседствует с научной, и между ними необходимо поддерживать равновесие. Тон здесь задают не выпускники школы бизнеса, а своевольные и эксцентричные профессора, люди, замечательные не столько силой своей личности, сколько силой ума, преданные не столько университету как таковому, сколько собственной концепции истины. Управлять этими учеными мужами, в чем-то их убедить и повести за собой — занятие исключительно сложное. Да и финансовые дела университета — это не просто ежегодный балансовый отчет с перечнем прибылей и убытков, а сложное хитросплетение государственных ассигнований и частных пожертвований, кафедральных субсидий и индивидуальных гонораров. Наконец, студенты — это все люди молодые, ошалевшие от безделья за бесконечно долгие школьные годы и часто опьяненные самими размерами университета, ставшего для них вторым домом. Из-за бездумного распределения стипендий они перестают испытывать чувство долга перед родителями. В школе их продержали столь устрашающе долго, что в колледже они зачастую оказываются старше своих предшественников — эдакие умственно отсталые, сексуально озабоченные переростки. Проблемы надзора и дисциплины теперь стоят ох как остро, куда острее, чем хотелось бы. Плюс к этому университет разрастается, а вместе с ним растут трудности, которых и так хватает, и выходит, что управлять университетом — это грандиозная задача даже для мудрейших и лучших из нас. Позарез требуются настоящие лидеры, поднаторевшие в политике и знающие толк в искусстве руководить. Но мы не делаем практически ничего, чтобы регулярно поставлять требуемый материал. Никак не исследуя природу стоящей перед нами задачи, мы умудряемся обходиться без здравого смысла даже при подборе университетского руководства.