Два куска хлеба с начинкой из сыра, какой-то зелени и ветчины. Я будто со стороны видела, что принимаю половину разломанного бутерброда, гляжу на него, пытаюсь понять что-то. Простой, наверное, жест: поделиться пищей. Сложные мысли: что это, как это, я никогда не видела бутерброд, только читала о нем, почему он предложил его мне… И все это как-то отстраненно и совершенно гротескно отражается в зеркале Шпиля.
Кроме, конечно же, мыслей.
А еще я уверена, что окажись у него два бутерброда, я бы ушла.
…Его сосед изучал право — модно, дорого, бессмысленно, — и Икари-кун источал желчь каждой интонацией, каждым движением лицевых мышц. Он не мог просто так говорить о специальности Сю. Это была страстная полемика с самой сутью правоведения, совершенно мне не интересная.
«Его соседа звали Сю. Он умел делать бутерброды и изучал право. Икари-кун ему завидовал, потому что у Сю был отец. Не чеки на оплату, а отец».
Попытка собрать непрошеную исповедь в схему провалилась, поняла я: осталось много личного. Осталась влажная зависть, осталась заостренная, как Шпиль, морщина в уголке рта.
Икари-кун проникал в мою память. А я — а я подавалась, поддавалась. Не хотела этих слов, этого холестеринового куска чужой жизни, этого бутерброда из его прошлого, его эмоций и комплексов. Не хотела — и все равно поднесла этот кусок к губам.
«Дурацкий пикник».
Хлеб пах «Лавкой», ею пахли ветчина и сыр, и только у листа салата сохранилась пряная нотка откуда-то из-за Периметра. Не знаю, почему так, но мне вдруг захотелось есть. «Хотеть» и «есть» — это какой-то оксюморон, какое-то извращенное сочетание смыслов, которые не пересекаются в моей вселенной.
Вернее, не пересекались. Я прикусила себе язык. Глупо как.
— Вы меня слушали?
Икари-кун странно смотрел на меня, в его глазах были совсем другие слова, а около глаз я увидела то, о чем уже успела забыть. Я иногда вижу эти морщины в зеркале, когда думаю о чем-то. Когда EVA пытается процарапаться изнутри.
— Да, Икари.
Я протянула ему капсулу. Он поднял брови, едва взглянув на этикетку:
— Парацетамол?
— Да.
— И… И все?
Икари-кун выглядел разочарованным. Он ждал сверхъестественного лекарства, трех-пяти корней в названии, и он дождется его. Не сейчас — потом.
— Да, все.
— А вам помогает?
— Нет.
Я ощущала терпкость разочарования, чувствовала, что где-то что-то не так, неправильно, надщерблено. Я не знала, в чем дело, и это запускало все на новый виток: надщерблено, неправильно, не так. И снова, снова. Ненастоящий разговор, фальшивый насквозь: мы говорим что-то не то. Я не знаю, что сказать, и не понимаю, почему фальшивит он, и все это на фоне его боли, моего кредита и Шпиля, который не получается ни на одной фотографии.
Наверное, это отношения.
— Таблетки просрочены, — заметил Синдзи, когда капсула в очередной раз совершила оборот между его пальцами. — На… Ого, на два года?
— Они в порядке. Капсула старая.
— Я думал, в аптеке переклеивают этикетки, — с сомнением сказал Икари-кун. Он выкатил на ладонь две таблетки и рассматривал их. — Или это от доктора Акаги? Для «своих», так сказать?
Я кивнула, а потом вдруг поняла: вот оно. Это был способ уйти от лжи, от отношений, способ соскочить с витков разочарования. Я открыла рот и ощутила почти физически, как по горлу поднимается гладкий теплый ком. Он набухал там, не давая сглотнуть, и я смотрела, как хмурится непонимающий Икари-кун, а потом все стало хорошо.
Я начала рассказывать.
Меня тошнило болью. Я надорвалась.
Я провела три контрольных урока, а на четвертом вдруг почувствовала, что соскальзываю. Пол медленно поворачивался по оси — примитивная охотничья ловушка — и под ним кипели синие нити, они обвивали мне колени, и хотелось сидеть, забыв о светотени, о еще одном отчете, нужном до конца дня.
Я думала о том, что гамма-нож — это только послезавтра, что доктор Акаги так и не нашла, чем купировать боль, не парализуя меня.
Мир заканчивался прямо посреди урока, в оглушительно-фиолетовом стробоскопе боли.
«Послезавтра предательскую EVA сократят на пятнадцать процентов».
«Послезавтра у тебя не станет метастаза».
Обещания были не лучше обезболивающих.
«Директор Икари добился в „Соул“ разрешения на оперирование проводника».
Смакование невозможного тоже не действовало. Я не выдержала, свернула обсуждение и, задав письменное эссе, вышла.
— А какая тема была?
Икари-кун казался завороженным, мои щеки казались мне раскаленными. Его интересовала поразительно значимая безделица.
— Не помню.
В дворике бушевала метель, и я села под деревом, ловя какие-то обрывки выкриков, вспышки свистка на беговом поле. Метель то становилась кисеей лепестков, то обжигала ворохом снежинок.
Живот покрыла липкая колючая испарина: я не могла вспомнить дату. Дату, которую сама записала на доске, дату, которая подсказала бы, что я должна чувствовать: теплый весенний ветерок или воняющую металлом стужу. Память пошла носом, и я увидела на тыльной стороне кисти алую каплю, почти прозрачную. Кожа в цвет накрахмаленной манжеты блузки, синеватые сосуды — и карминная клякса.
Так выглядело мое прозрение: послезавтра — это, возможно, никогда.
— Мисс Аянами? Мисс Аянами!
Его голос ослепил меня. Такое яркое, такое оранжевое пятно, перечеркнувшее сетчатку.
— Мисс Аянами, что с вами?
Его звали Керк, поняла я, и он учился в классе, из которого я сейчас ушла. Я даже его балл по тематической контрольной будто бы увидела перед глазами, но дата все никак не вспоминалась. А в носу толкались заполошные сосуды, и становилось все труднее дышать.
— Голова болит, Керк. Почему вы не в классе?
Собственный голос — это, как оказалось, еще ярче.
— Урок… Урок уже закончился, мисс Аянами, — тихо произнес Керк. — Полчаса назад. Я правда сдал лист с эссе, вы не поду…
Полчаса и еще половина урока, которые выпали из моей кровоточащей памяти. Теперь я точно знала, что за время года вокруг: за целый час метели я бы окоченела. Белые хлопья изменились, и сквозь металлический запах пробилась сладость умирающих лепестков.
Кровь и цветы. Какой банальный образ.
Мир все еще распадался на куски, не желал складываться в привычную картину, но теперь у меня были якоря: весна, запахи и Керк. Мой ученик все еще стоял рядом, я все еще удивлялась странному сочетанию «мой ученик» («Почему „мой“? Что он такое для меня?»), и лучше бы всему так и остаться.
— Возьмите, пожалуйста.
Это была капсула с криво наклеенной этикеткой. Керк протягивал мне капсулу парацетамола — гроздь белых таблеток в прозрачной пластиковой упаковке. Маленькие диски, с насечкой, с приторным вкусом. Похожими я в семь лет училась играть в шашки.
Больше ни на что они мне не годились.
— Спасибо.
Очень хотелось рассмеяться. Наверное, я не обидела Керка только потому, что не смогла рассмеяться.
— Пожалуйста, мисс Аянами!
Керк не уходил — не говорил, но и не собирался никуда, а я смотрела на блики, заточенные в оранжевый пластик, готовилась к еще одной капле крови из носу. Наверное, стоило позвонить медикам и попросить отключить меня до операции.
Я мечтала о машине времени прямиком в послезавтра.
— Скажите, вы знаете, почему она уехала?
«О ком это он?» — подумала я.
Я впервые за этот дурацкий пикник ощущала на себе взгляд Икари-куна. Ему очень хотелось спросить, не я ли убила эту загадочную «ее», он ведь все уже понял. У Икари была жизнь вне невидимых стен «Соула», был опыт отношений не по книгам, а теперь — и впечатление о существовании внутри. Так что все он правильно представил.
Он очень хотел задать вопрос, хоть и знал ответ.
Это замечательный момент. Мы можем поговорить об отношении к ученикам. Можем помолчать о том, каково это: убивать своего Ангела, не в силах избавиться от наваждения: где-то там, в бездне голубых нитей, лазурных сверхновых звезд все равно остается частица детской души. Мы можем посмотреть друг другу в глаза о многом.