Вспоминаю, как однажды поздно вечером ехали мы по Кутузовскому проспекту, рядом с шофером сидел старший группы наружного наблюдения. Тpacса и в те времена являлась правительственной, и когда нас пытались остановить за превышение скорости, то наш сотрудник поднимал три пальца и нас нигде не останавливали.

Все водители в отделе были аттестованы, с них спрашивали так же строго, как и с нас. Помню только одного шофера, Петра Лукашенко, который перешел в наше отделение, а затем, если не изменяет память, в 1952 году — в 7-е управление МГБ. Он часто ездил в Марьину Рощу, возил домой Женю Петрову. Хотя Женя всегда говорила, что не боится никого в Марьиной Роще, но полковник Збраилов считал, что отвечает за жизнь своих сотрудников, поэтому будет спокоен только тогда, когда ее доставят домой. Такую ответственность он чувствовал за всех нас!

Вечером того же дня, 20 ноября, привезли зарплату, всем выдали, и наш начальник финансов кричит: «Харитонова!» А я молчу, не думала, что это меня зовут, знакомлюсь с «установками», которые уже отписаны за день работы офицерами. Опять слышу: «Харитонова!» Я подумала, что у кого-то такая же фамилия, как у меня. И.Ф. Зернов говорит, что меня вызывают получить зарплату. «Но я же еще не работала», — отвечаю.

Оказывается, зарплату выдавали один раз в месяц, двадцатого числа, и этот день называется до сего времени днем ЧК. Мне выдали зарплату за десять оставшихся дней месяца. И я узнала, что моя зарплата — 900 рублей. Когда пришла домой и сказала об этом маме, та ахнула. А когда мама сказала отцу, он загоревал: «Мать, Аня пошла по плохой дорожке!» Так он подумал потому, что его зарплата в то время составляла 300 рублей, хотя работал он с утра до вечера, весь день был на улице, сам даже баллоны с газом носил.

Анатолия вызвал на беседу заместитель начальника моего отдела Алексей Васильевич Миусов, коротко рассказал о моей работе, просил не беспокоиться обо мне, что я, если это будет необходимо, могу задерживаться на работе и сутками. Анатолий никогда не ревновал меня, так как я не давала никаких поводов, поэтому я спокойно работала, а он летал над Москвой и Подмосковьем, сбрасывал листовки, летал в тыл к немцам. Обстановка в Москве была напряженной, каждый день и ночь бомбили, поэтому по утрам Анатолий звонил мне на работу, узнавая, жива ли я.

Мои родители и подруги никуда из Москвы не уезжали, и когда я через три месяца вернулась из Магнитогорска, рассказали, какая паника была в городе 15–16 октября 1941 года. В некоторых районах помойки были завалены портретами, бюстами вождей, почетными грамотами, сочинениями Ленина. Книги сваливали во дворах, на улицах и жгли. Почти весь центр Москвы заволокло тогда удушливым дымом. Военкоматы и райкомы партии были безлюдны, открыты настежь. По всей видимости, их покидали поспешно, в паническом страхе, не успев даже уничтожить архив. Встал общественный транспорт, включая метро. Рабочие колбасного цеха мясокомбината имени Микояна, уходя домой, растаскивали колбасные изделия, даже на шее у них висели сардельки (эту картину я наблюдала еще в сентябре, когда рабочие шли мимо нашего дома). С мотоциклетного завода, где работала Лидия Кузьминична, похитили спирт, начались коллективные пьянки. Некоторые руководители заводов убегали, нагрузив машины продуктами питания, рабочие их задерживали, избивали, выбрасывая из машин их и членов семей. Толпы москвичей громили магазины, склады, грабили друг друга. Многие уходили из города, шли через Абельмановскую заставу, по Рязанскому шоссе, мимо наших домов, а моим родителям нечего было прятать, спасать, и они остались защищать Москву. Выбитые стекла в окне заменяли подушками, одеялами, фанерами. Спали одетыми, многие во время бомбежки не спускались в бомбоубежище. Стало плохо с электричеством: не разрешили пользоваться розетками, их опечатали, но люди пользовались «жуликами» («жучками»). Всем, у кого были радиоприемники, приказали сдать их в домоуправление, где они и пролежали до конца войны, так как боялись, что население будет поддаваться гитлеровской пропаганде.

14 октября 1941 года был праздник Покрова Пресвятой Богородицы. В этот день митрополит Сергий обратился к народу с посланием, что Пресвятая Дева защитит Москву своим Покровом. Мама рассказывала, что в тот день все духовенство молилось о победе нашего народа, а чудотворная икона Божией Матери была обнесена вокруг Москвы на самолете, и это спасло Москву. А в день первого наступления в начале декабря был освобожден город Тихвин.

Журналист газеты «Московский комсомолец» Лев Колодный отрицает обнос иконы вокруг Москвы, но молва народная об этом говорит, я не раз от многих слышала об этом. Писатель И.М. Любимов в своей книге «Малознакомая Москва» также приводит этот факт. Великая Отечественная война началась в день, который отмечался Русской православной церковью как день Всех Святых, и советский народ надеялся, что русское оружие победит. Митрополит Сергий в первый же день войны собственноручно напечатал на машинке и разослал воззвание, в котором призывал православный народ встать на защиту Отечества. Он же первым назвал войну Отечественной. Верующие жертвовали в Фонд обороны огромное количество денег и ценностей. В печати прекратилась антирелигиозная пропаганда. Советское правительство стало отмечать наградами высших духовных лиц. Вновь был избран патриарх, им стал Сергий[14].

19 октября 1941 года председатель Моссовета Пронин объявил об осадном положении и комендантском часе. Но именно тогда по городу развесили огромные портреты Любови Орловой и объявили о ее предстоящих выступлениях в Москве. Многих москвичей такое объявление успокоило. Стало быть, положение не настолько ужасное. Узнали, что и Сталин не уехал с правительством в Куйбышев, а остался в Москве с москвичами. Это тоже успокаивало.

Зима 1941–1942 годов выдалась суровой. Почти во всех квартирах стояли печки-«буржуйки», которые очень трудно было достать. Но Анатолий привез «буржуйку» и нам, и Елене Александровне на Новослободскую улицу. Дрова стоили дорого. В керосинные лавки стояли громадные очереди. Чтобы хоть как-то согреться, жгли мебель, книги. С Калитниковского кладбища снимали деревянные кресты и ограды — все это шло в топку.

Правительство ввело карточную систему, но хлебные карточки отоваривались с проблемами, так что очередь в булочную не расходилась даже во время бомбежек или обстрела, несмотря на настойчивые требования милиции и дружинников. Полученный хлеб дома делили на равные кусочки, чтобы всем хватило. Вместо масла по карточкам давали комбижир, пахнущий солидолом. Мыло было жидкое, жутко пахнущее и плохо промывающее волосы: в результате появились вши. На рынке можно было купить или обменять на ювелирные украшения и сало, и мед, и мясо, но цены были просто фантастические: они взлетели в среднем в тринадцать раз, а на некоторые продукты, например мед, в тридцать. Обманывали везде и всюду: принесенный с мороза кусочек сала порой оказывался стеарином, сахар — мелом.

Студентов кормили в столовой обедом: на первое — капуста с водой, на второе — капуста без воды, на третье — вода без капусты. Это означало: щи, капуста с постным маслом и чай без сахара, иногда морковный, а иногда и просто вода. Хотелось сладенького. Потом стали выдавать суфле. Это как сгущенное молоко, но только жидкое. Иногда давали патоку, темно-коричневая сладкая жидкость уже была радостью для нас.

После 1943 года появились ленд-лизовские посылки из США с яичным порошком, пресной тушенкой. Такие посылки часто привозил Анатолий. Ввели ордера на промышленные товары. Однажды мама (это произошло уже после войны) на ордер купила галоши, продала, получила деньги и счастливая пришла домой. На стол положила пачку десятирублевок. А Валера, которому в то время было четыре или пять лет, стал смотреть эту пачку и говорит: «Бабушка, а ведь это бумага». Оказалось, маме всучили «куклу». Вверху была настоящая десятирублевка, а остальные — аккуратно нарезанные бумажные листы, приклеенные и туго стянутые. Как же мама плакала!