Борис Устинов, по его словам, вплоть до самой войны никогда не отдыхал летом на пригородных дачах, не ездил «на кондиции» учителем куда-нибудь в помещичьи имения, не уезжал на юг. Каждый год, заблаговременно выхлопотав себе зимой заграничный паспорт, он садился на поезд и ехал до которой-нибудь из наших пограничных станций: сегодня — до Вержболова, в другой раз — до Волочиска. В багажном вагоне следовал за ним один предмет — точно такого же типа, как у дворовых точильщиков, но облегченной конструкции! — точильный станок.

У границы Устинов высаживался, получал свой багаж и переходил пограничную линию пешком, с этим станком за плечами. И все лето — студент, а затем молодой юрист — путешествовал с ним по «Европам», забредая в этом году в Татры, в следующем доходя до Пиренеев, еще год спустя оказываясь либо в Бретани, либо за Балканами. Он неспешно ходил там, «точа ножи-ножницы», и не только ничего не затрачивал на такую «заграницу», но, напротив того, привозил домой некоторый заработок — во франках, лирах, гульденах и тому подобном.

«Вот, Лева, когда эта несчастная война кончится, и вы вздумаете посмотреть белый свет, — послушайте меня. Не ездите по заграницам в экспрессах, не живите в тамошних отелях… Добудьте себе что-нибудь вроде моего станка, переваливайте рубеж… За один год вы увидите и узнаете больше, чем все эти „экспрессники“, вместе взятые…»

Понятно, что я слушал его, разинув рот. Я немедленно рассказал о таком удивительном качестве моего учителя нашим. Между отцом и матерью возникло некоторое расхождение во мнениях. Отец отнесся к моему рассказу с недоверием: «Не знаю… Что же там, за границей, своих точильщиков мало?» Мама склонна была принять все на веру: «Ты же слышал уже, какой это примечательный человек…»

И вот тут-то, при обсуждении примечательных черт моего репетитора, мне и запало в память, что мама назвала его «братом Мейерхольда».

Кем был Мейерхольд, это я отлично знал: мамин двоюродный брат, мой дядя Коля Елагин, студент, занимался именно у Мейерхольда, в какой-то его театральной студии. Когда дядя Коля появлялся у нас, возникали бурные дискуссии между ним и мамою по поводу разных направлений в тогдашнем театре. Он поносил классику, мама возмущалась «Любовью к трем апельсинам» и прочей театральной «левизной». Фамилия его кумира была мне знакома и памятна. Ну, а что до родственных связей моего учителя с режиссером, то в моих глазах они ему ничего не прибавили: театралом я никогда не был и театром меня пленить было невозможно. То ли дело — Высокие Татры, Шварцвальд, Вогезы… И бредущий по ним с точилом за спиной Борис Эмильевич.

Был такой день, когда Борис Устинов обедал у нас. Папа высказал свое удивление по поводу возможности русскому точильщику за границей находить работу. Куда у них свои деваются?

Борис Эмильевич пригладил волнистые, с проседью волосы; его характерный острый кадык и довольно крупный, тяжеловатый нос внушали доверие, были очень респектабельны и солидны.

— Нет, Василий Васильевич! — подумав, ответил он, — Там точкой ножей занимаются, конечно, не меньше, чем у нас. Но — странный парадокс: это дело взяли в свои руки крупные предприниматели. У них — целые мастерские на колесах… Такие фургоны, с богатым оборудованием, с электромоторами, с отличными станками… Бывают — конные, появляются и моторные. Они обслуживают все страны, придерживаясь, однако, шоссейных дорог (их там не занимать стать). А вот в глухие углы — в горы, в болота, в пески — ну, в ланды какие-нибудь — они не проникают. Фургон к подножью Шварцвальда подберется, а уж до Дикого Гутаха или до Блауэна ему не Докарабкаться. И там остаются необслуженные домики, хуторки, деревушки. И там меня — «авеке ма мармотте» [12] — знаете, как встречают? Как ангела с небес.

Заберешься в такую глушь по какому-нибудь там бурливому Дрейзаму, и живи неделями. И вот уж где все красоты осмотришь, весь быт узнаешь… Гостеприимство там, правда, западное: дружба дружбой, а табачок врозь… Но все-таки — отлично! И как только эта кровавая чепуха кончится, я — в первый же год — опять…

Стоит мне теперь услышать слово «точильщик» или увидеть точильщика на своем дворе, мне сразу приходят на память не только те его предшественники, с которыми я так мило и мирно разговаривал на своей Нюстадтской, но и этот — бесспорно самый исключительный из их цеха — адвокат, интеллигент, крутивший ножным приводом колесо своего точила и в Арденнах, и в Нормандии, и у Адрианополя на юго-востоке Европы.

***

Главку, которую вы только что прочли, я дописал примерно год назад. Дописал и призадумался. Несколько сомнительной показалась мне ее концовка. В самом деле: я ясно помнил во всю мою жизнь, что моего репетитора по математике дома считали братом Мейерхольда. В свое время я воспринял это сведение без всяких размышлений, и оно меня ничем не поразило. Фамилия «Мейерхольд» воспринималась мною как что-то самодовлеющее, не связанное ни с именем, ни с отчеством.

Но прошло время, и я узнал (точнее, обратил внимание), что режиссера Мейерхольда звали Всеволодом Эмильевичем. И, вспомнив то, что было только что рассказано, я несколько смутился. Странно: если он был моему репетитору родным братом, почему же у них, при одном отчестве, — разные фамилии? Двоюродным? Еще менее вероятно: трудно себе представить двух братьев — Эмилиев; не слишком правдоподобно и существование двух сестер, которые обе, как одна, вышли бы замуж за Эмилиев… Может быть, я что-то неточно уразумел, там, в 1915 году, когда у нас в семье обсуждалась биография Бориса Устинова? А может быть, — случается и это — я сам позднее присочинил к его истории такое родство, потому что мне это подсказало, с одной стороны, некоторое внешнее сходство черт моего учителя и знаменитого режиссера, а с другой — это самое общее отчество.

Бывает, что человек, сам для себя незаметно, примыслит что-нибудь, стремясь объяснить то, что его почему-либо поразило, а затем, по прошествии многих лет, впадает в соблазн и свой вымысел уже расценивает как открывшуюся ему когда-то правду.

Все это так. Но, с другой стороны, лет пятнадцать назад я как-то упомянул об этом человеке, моем детском учителе, в разговоре с братом. «Ну как же, конечно помню! — сказал мне тогда брат. — Он же был каким-то родственником Мейерхольда, что ли?»

Из этой невнятицы можно было бы и тогда так или иначе выбраться. С одной стороны, Борис Устинов работал помощником присяжного поверенного. В архивах, всего верней, сохранились сведения о нем: адвокаты в те годы образовывали достаточно прочную корпорацию. С другой стороны, можно обратиться к театроведам, занятым жизнью Мейерхольда: уж они-то могли бы рассказать мне, был ли у него родственник с тем же отчеством, но другой фамилией…

Конечно, и то и другое — возможно, но у меня как-то не было желания заниматься такими розысками. Написанная мною главка была главкой из моих воспоминаний. Воспоминания — одно, архивные разыскания — другое. Я ведь не помню в точности ничего, что могло бы разрешить мои собственные недоумения. Так пристало ли мне, мемуаристу, искать ответа на них на стороне, вне моей собственной памяти? Не лучше ли просто исключить рассказ о моем репетиторе из «Записок», тем более что возник он в них по довольно случайной ассоциации. Я же писал не о моих учителях — о «подснежной клюкве»…

Вполне вероятно, я так бы и поступил. Но совершенно недавно, в одном знакомом доме, я увидел на столе двухтомник с надписью на титуле: «В. Э. Мейерхольд». Издание выглядело как «академическое» — солидно, основательно. Я взглянул на две красивые книжки, и у меня в голове мелькнуло: «Может быть, тут есть примечания, комментарии, списки упоминаемых лиц… А что, если?..»

Я протянул руку и взял одну из книжек — первый томик из двух; ведь вероятнее, что биографические данные окажутся привязанными к началу жизни человека… Я прикинул — такие сведения обычно помещаются в концах книжек, не в середине…

вернуться

12

Известный припев из «Маленького савояра» Бетховена: «…И мой сурок со мною»