Кто этому пел гимны — так это воробьи. Плотными стаями срывались они с крыш, с деревьев, как только по пустынной улочке проезжала лихая упряжка; клубками катались по мостовой, выклевывая из еще теплых кучек помета сохранившиеся в нем зерна овса. Они размельчали навоз; дворники с железными совками лениво заметали его в желтые холмики — до ночной уборки. И запах стоял крепкий! Правда, только на улицах. Во дворах — теперь у нас между дворами и улицами никакой разницы — всегда держался совсем иной, тоже страшно характерный для того времени, дух. Там остро пахло жареным кофейным зерном.
В каждом доме, в центре и на окраинах, во множество квартир, комнат, углов обитали тогда сотни тысяч старичков и старушек — заядлых кофейников и кофейниц.
Они презирали готовый размолотый кофе в жестянках и пакетах, будь он там хоть сто раз «Эйнем» или любой другой фирмы. Они, повязав на головы платки и башлыки, в любой мороз тащились кто к «Дементьеву и Сыновьям», кто к «В. Г. Баскову», покупали у них свой излюбленный сорт, и, принеся домой, жарили его в духовках и противнях, и мололи на маленьких кофейных меленках, и пили в свое удовольствие. Жареным кофе пахли тогда все питерские закоулки, от Гавани до деревни Мурзннки, от Поклонной Горы до Расстанной улицы. Да что там говорить, вспомним гоголевский «Нос»:
« — Сегодня я, Прасковья Осиповна, не буду пить кофию, — сказал Иван Яковлевич, — а вместо того хочется мне съесть горячего хлебца с луком. (То есть Иван Яковлевич хотел бы и того и другого, но знал, что было совершенно невозможно требовать двух вещей разом…). „Пусть дурак ест хлеб; мне же лучше, — подумала про себя супруга: — останется кофию лишняя порция!“»
Вот вам Петербург, и таким он был еще и в первых числах февраля 1917 года.
Впрочем, все это — в сторону: к «лошадиным силам» оно касательство имеет лишь чисто ассоциативное — по разным запахам.
«На биржу тащится извозчик…» А какой? Легковые извозчики в Петербурге до революции, вообще говоря, были трех категорий: «простые», «лихачи» и «ваньки».
Простой «ванька» часами дремал на козлах своей пролетки, там, где — уже после того, как он заснул, — остановилась и заснула его «HP» — «лошадиная сила». Он был одет в «форменный» зипун не зипун, тулуп не тулуп, но и пальто это было невозможно назвать… Армяк, что ли. синего сукна, туго подпоясанный и достигавший по ногам почти до щиколоток. Что под армяком — бог его знает, а на голове — устройство, которое я не могу живописать словом: возьмите четвертый том Даля, откройте на слове «шляпа» и увидите там «шляпу кучерскую или прямую»; это оно и есть, типичная, как выражается Владимир Даль, «мужская головная покрышка из твердого припаса».
В этой категории извозчиков опять же были свои верхи и низы. Были осанистые бородачи из деревенских середняков, по-хозяйски топавшие на стоянках вокруг сравнительно нового экипажа могучими ногами в крепких валенках. Такой и пыль с сиденья собьет специальной метелкой из конского длинного волоса, и коня нет-нет да почистит скребничкой, достав ее из-под козел.
А были ездившие «от хозяина» заморенные старички, вроде чеховского Ионы. У этих дрожки дребезжали и скрипели на сто голосов; не было ни одной целой медной бляшки на шлее, все половинки; да и ремешки то все связаны веревочками…
…В десятых годах начальником Главного управления уделов был свиты его величества генерал-майор, князь Виктор Сергеевич Кочубей. Служба его была на Литейном, 39, а жительство он имел на Фурштадтской, 24, ближе близкого. Князю Кочубею было в это время уже не так мало лет; он был высокий, худой — старик не старик, но близко к тому. Каждый день в точно заведенный час он выходил из казенного дома, где правил свою службу, плечистый, в генеральской серой шинели, в фуражке, по-моему с желтым околышем. И в тот же миг от Бассейной, от Пантелеймоновской, по обеим сторонам улицы, не считаясь ни с каким «право держи», к садику против Уделов кидалось десятка полтора «ванек». Но — каких!.. Самых замурзанных, самых худоконных, с ватой, торчащей из зимних тулупов, с чудовищными шапками на головах, с трясущимися руками, в продранных валенках… Князь Кочубей выжидал, пока они выстроятся все вдоль тротуара: «Васятельство, а вот домчу!», «Ваше вяличество — пожалте ко мне!», «Ваше сиятельство, я вас в пятницу вез, довольны остались!»
Он придирчиво шел вдоль ряда «автомедонов» [13], оценивая их убожество, выбирал самую страшную пролетку, самые еле живые санки, самого разнесчастного мужичонку (флюс и одного глаза нет!), поднимался на подножку, садился, выставив набок, на ту же подножку, острые колени длинных ног своих, и, спокойно отдав честь любующимся на это зрелище подчиненным, тюкал пальцем извозчика в спину: «Трогай, братец, трогай, что ж стоишь?»
Подчиненные — граф Нирод, камер-юнкер Маврокордато, камергер Муханов, Николай Николаевич, — посмеивались, пеняли ему:
— Ваше сиятельство, ну побойтесь вы бога! С детства читали: «Богат и славен Кочубей… Там табуны его коней…» Неужто же вы, из табунов-то, приличного выезда себе выбрать не можете?
— Не по средствам, господа, не по средствам… Выезд теперь… не то, что когда-то!
— Мотор завели бы себе, Виктор Сергеевич…
— На сей счет, батенька мой, к князю Виктору Викторовичу адресуйтесь. Это им — моторы, шоферы… Молодежь!..
— Ну так хоть велели бы швейцару приличного извозчика подгонять.
— Мне приличного, вам приличного, а на таком, сударь мой, кто же ездить будет? А мне л такой сойдет…
Он не изменял своему правилу, даже когда ездил завозить визитные карточки по табельным дням сослуживцам, что делал неукоснительно. И наш швейцар Алексей совершенно неожиданно для всех проявил широту образования, доложив однажды моей матери и отцу: «Так что сегодня их сиятельство князь Кочубей… заезжали на этаком Альдебаране-с… Приказали ихнюю карточку в конверте вам передать-с!»
Таков был князь Кочубей, добрый гений «ванек», а может быть, и просто санкт-петербургский оригинал.
Лихачи — другое дело.
Я как-то недавно прочел в одной рукописи молодого автора о старом времени: «По Невскому сплошным потоком неслись лихачи…»
Ну-с, нет-с, такого быть не могло! Лихач был «avis rara» — птица редкая. Двух-трех лихачей можно было порой увидеть возле Европейской гостиницы; можно было, иной раз, остановиться на тротуаре, где-нибудь против Александринки, у Екатерининского сквера, и не без удовольствия поглядеть, как мимо тебя, выбрызгивая с визгом снег из-под полозьев, жарко, как дракон, дыша густым паром, рвущимся из страстно трепещущих ноздрей, проносится храпящий вороной или буланый красавец. И за ним, окаменев до озверения, на козлах, готовый, если прикажут, не то что раздавить какого-то там чиновника Красинского, как кучер Печорина, а целый департамент таких чиновников, а потом хоть вонзиться на всем бегу в Балабинскую гостиницу, перегораживавшую Невский проспект у вокзала между Гончарной и Старо-Невским — «Знай наших!» — сидит этаким Перуном сам лихач… Это — было. Но чтобы они так уж носились взад-вперед по Невскому, как нынче такси, этого я что-то не припоминаю.
Один из газетных королей того времени, и едва ли не «сам» Аркадий Руманов, всесильный временщик «Русского слова», по горячей просьбе француза-журналиста, прибывшего в Россию с одной из бесчисленных военных миссий, согласился в дни войны показать ему «настоящую русскую зимнюю езду».
Был вызван — короли тянутся к королям — самый прославленный лихач того сезона, называли его Сорокой, — могучий старик с бородой Саваофа и глазами конокрада-цыгана. Было сказано:
— Прокати-ка, Сорока, французского барина так, чтоб почувствовал! Однако же не до смерти! Но — важные места ему покажи!
«Се monstre pouf-fard, cet извостшик» [14] вывез журналиста на набережную. У Зимнего тот остановил возницу, показывая на великолепное здание.