Представления не имею, кто и почему выбрал его в ОСУЗ? Впрочем, «богинцы» могли и не такого выбрать: Левин-то был среди них явным интеллектуалом.

Удивительнее мне другое: каким образом он попал во вторую Управу ОСУЗа? Здесь, среди столь «высоколобых» девушек, как наша председательница, как Грациэлла Джоновна Говард (дочка учителя английского языка в «Аннен-Шуле» на Кирочной, человека более чем респектабельного, да еще к тому же Джона Эбенезера), рядом со считавшими себя левыми эсерами Изачеком и Шполянским, рядом с уже упомянутым мною Николаем Быстровым в золотом пенсне и со шкиперской трубочкой в зубах, Левин выглядел не столько «белой вороной», сколько, наоборот, так сказать, «черным гусем».

Входя в зал заседаний Управы (это было обыкновенно либо класс, либо учительская в одной из подвластных ОСУЗу школ), он сразу же робел и терялся. И уж окончательно немел он, как кролик перед удавом, если на него бросала гневный взор белокосая, голубоглазая Нина Г.

В пустом помещении было обычно беспорядочно и шумно. Заседали нередко сидя прямо на столах, отчасти из-за отсутствия стульев, а отчасти и по юношеской небрежности к обстановке: так было революционнее! На краю стола, как амазонка в седле, красовалась председательница. Почти всегда первым вопросом повестки было — полнейшее отсутствие средств в осузской кассе. Не миллионов, не тысяч. Мелочи, на самые пустяки! На выкуп несчастных номеров газеты «Свободная школа», которую никто не желал читать. На карандаши и резинки для кооператива. На всякую ерунду. Что делать? Ужас! И тут, как самый робкий вассал в замок сюзерена, крадучись входил в помещение казначей Управы Левин. Дорого бы он дал, чтобы его не заметили!

Но его видели все. И — всего опаснее — видела его — она!

— Левин! — не давая ему вздохнуть, налетала она на него. — Левин, о чем вы думаете?..

— Ну, может быть, о том. чего бы вечером покушать… — слабо пытался сострить Левин.

— Как вам не стыдно шутить, Левин? Вы же знаете — у нас в кассе — ни копейки. Вы что, хотите, чтобы газету пустили на макулатуру?

— А, эта газета! — с довольно справедливым презрением махал рукой Левин. — Если бы моя власть, я бы плюнул на эту газету…

— Этого недоставало — плюнуть на газету! Да и вообще, ОСУЗ не может жить совсем без денег!

— А Левин может жить без денег? — Тут он чуть-чуть грешил против правды. — Ну хорошо, хорошо, только не кричите на меня… Только не кричите! Разве я сказал — нет? Ну хорошо, будут вам деньги. Немного, но будут…

И Левин шел в какие-то немыслимые тогдашние учреждения, в те, что тогда заменяли нынешние отделы народного образования, районные финотделы… Он шел к своим знакомым «земгоровцам», и в какие-то экспедиции, ведавшие распространением прессы, и хлопотал, и убеждал, и доказывал, и неизменно являлся к нам с пусть не бог весть какими крупными, но деньгами. Чаще всего он честно добывал их, пользуясь той финансовой и правовой неразберихой, которая царила на всех этажах еще не вошедшего в свои нормы государства. Никто еще не понимал, как следует, кто и на что имеет право, кому можно, кому и в чем нельзя отказать? ОСУЗ! Гм! Печать есть, бланки есть… Наверное, и право на какой-то кредит есть…

Но опасаюсь, что бывали и такие случаи, когда так достать ему ничего не удавалось, а предстать перед очами Нины Ивановны с пустыми руками он и помыслить не смел. И вполне возможно, что, ни слова не говоря об этом председательнице, он открывал Управе в таких случаях личный кредит из своих, набитых керенками, спекулятивных карманов. Открывал и молчал как могила, потому что, если бы такое выяснилось, ему не было бы пощады… Ни от нас, ни от нее.

Так обстояли дела с Левиным летом и ранней осенью 1917 года. Управа и самый ОСУЗ были совершенно не нужны ему. Но, по-видимому, они являлись для него каким-то символом «другой жизни». Ему самому импонировало быть казначеем Управы, быть осузцем. Вот он им и был.

В декабре я уехал из все крепче подголодывавшего Петрограда в Псковскую губернию. Я думал через месяц сдать досрочно экзамен на аттестат зрелости, а готовиться к нему на тощий желудок было очень трудно.

В январе или феврале, подкормившись и подзубрив курс восьмого класса, я вернулся в Питер. У себя дома я нашел записку: «управцы» хотели меня видеть такого-то числа на внеочередном собрании, вечером, на квартире «у Нины». Я понял, что речь идет о чем-то вроде обычной управской «вечеринки».

Нина Г. жила в большой родительской квартире в огромном сером доме No 58 по Бассейной улице, сразу же за Мальцевым рынком.

Вечеринки, которые мы тогда устраивали и на которых очень славно веселились, вызвали бы сардонический смех у современных семнадцатилетних.

Ничем спиртным на них и не пахло. Ничем жареным — тоже или почти тоже. Было принято приносить на такие собрания то, что у тебя нашлось дома или что ты обрел на ходу, по дороге, в кое-где еще открытых ларьках и магазинах. Одному счастливилось, и он добывал по пути два фунта грузинского лакомства, которое в одной лавчонке именовалось «рузинаки», в другой — «гозанахо», а в третьей — даже и просто «козий нак»… Другой притаскивал изрядный картуз соленых сухих снетков, и его встречали восторженным гулом. Третьему удавалось ухватить где-то пяток черствых, крепких как тес, глазированных пирожных: это было уже пределом мечтаний и воплощением грез; это уже пахло мороженым из сирени и ананасами в шампанском… Но как все это было тогда для нас «удовлетворительно» и как никому не было дела ни до еды, ни до питья! Потому что всех нас занимали мы сами и бесконечные бурные, яростные и дружеские беседы, разногласия, споры, гадания, размышления…

От хозяйки или хозяина дома требовалось одно — горячий чай. И было нам тогда и интересно, и — отчасти — загадочно (никто же не знал, что и как пойдет дальше), и весело…

Наверное, так же было все и в тот день, в большой, никем посторонним в те времена еще не заселенной и никак не поделенной профессорской квартире.

Родители Нины Ивановны, по-моему, на один миг появились и затем куда-то исчезли. Мы свободно расположились в обширной, несколько сумрачной в тот вечерний час столовой.

Вокруг тяжкого, длинного и широкого «боярского» обеденного стола высились там такие же основательные, ставшие перед революцией модными, высокоспинные стулья «стиль-рюсс», похожие на деревянные солонки из «Кустарного склада» — магазина на Литейном. Мы, восседавшие на этих стульях, я полагаю, выглядели, да и по сути своей были, представителями уже совсем другой стилевой эпохи. Все перечисленные были здесь: полуангличанка-полуитальяночка Говард со своим неотрывным спутником и кузеном Гугелем — оба почти одного роста, оба черные, оба с чуть пробивающимися на верхних губах усиками, прибавлявшими Грациэлле Говард много южного смуглого очарования. Были тут и рыжий Шполянский, обладатель неслыханно-трубного председательского голоса, и быстрый, суетливый Изачек, и многие другие, имена и фамилии которых изгладились за полвека из моей памяти.

Был тут, разумеется, и казначей Управы: не сомневаюсь, что его вклад в тогдашнее наше пиршество заслуживал упоминания, но я об этом вкладе совершенно забыл…

Как всегда, было шумно. Молодость никогда не бывает вдосталь сыта — мы усердно жевали то, что сами «послали себе», хлебали горячий чай и говорили, говорили без конца. О чем — было не занимать стать. Вокруг нас сгущались и аккумулировались события непосредственной значимости и важности. Все вызывало живой интерес и споры, все, от реформы календаря (только что из жизни каждого из нас вылетели в небытие целые две недели), до декретов о создании Красной Армии и Красного Флота. До отделения церкви от государства. До совсем недавних боев с немцами у Пскова и нашей победы над ними. Наши осузские дела — по правде сказать, довольно невнятные — тоже давали повод для полемики и даже криков… Мы шумели, а время от времени немолодая женщина в темном, видимо продолжавшая еще жить в этой семье старая горничная или няня, тихо ступая, приносила не без некоторого недоумения из кухни то, что ей удавалось там наколдовать из наших странных запасов…