— Приставь ногу! (Это флотская замена армейского «стой».) Кто идет?

Невольно вздрогнешь: я поклялся бы, что впереди — никого и ничего нет. Тупичок; рельсы упираются в молоденькую еловую поросль по заброшенному полотну. И вдруг: «Приставь ногу!»

Приставил. Из-за елушек выявился краснофлотец в бушлате, посмотрел мои «верительные» бумажки, и елушки оказались чистым камуфляжем. За их тонкой стенкой продолжался путь, открылись стоящие на рельсах вагоны. По-моему — три: два «классных», один «мягкий». Это и был, так сказать, «второй эшелон Бориса Петровича», его КП на колесах, капитанская рубка и матросский кубрик сухопутного корабля.

Встреча с «мозговым трестом»

Уже по пути к вагонам (от нагретой за день крутой песчаной стены откоса веяло сухим жаром, пахло вянущей хвоей и листвой маскировки) сопровождавший спросил меня довольно благосклонно:

— А вы, товарищ начальник, извиняюсь… капитана нашего еще не видывали? Ну посмотрите: ему бы только бурку на плечи и — Чапай! И фамилия боевая: Стукалов!

Не дойдя до места, я уже почувствовал: на мою долю выпала честь посетить не обычное подразделение, а особенное — стукаловцев! Мне предстояло увидеть нечто выдающееся, внушающее чувства восторга и гордости. Так, по крайней мере, можно было понять слова старшины:

— Нам в плен сдаваться? Никак нельзя: стукаловцы! Нас фрицы вот как знают!.. А он — сами увидите: Чапай, Чапай и есть! Он из окружения от самой Виндавы вышел и сто двадцать человек вывел. К Чудскому озеру! Да и все у нас, ничего не скажешь, — один к одному. Командиры хороши, ну и личный состав подобрался.

И вот я в чистом, как зеркало, вагоне. Отвлекись на мгновение от действительности — сел я на Московском вокзале в «Стрелу», и предстоит выяснить, какие сейчас на мою долю выпадут до Москвы попутчики. Не приведи бог — дамы…

Гранитолевые стенки коридора, скользящие двери с характерными вагонными ручками, трубка тормоза вдоль косяка одной, даже градусник рядом с нею… «Стрела» и «Стрела»…

Нет, дам в этой «каюте» (теперь это не купе, а каюта) не обнаружилось.

Навстречу мне с нескрываемым любопытством — видимо, весть о моем прибытии все же на несколько минут опередила меня — поднимаются с самых обычных, только крепко обжитых, вагонных диванов три человека. Мозговой трест «Бориса Петровича».

Не нужно представлений, чтобы угадать, кто Стукалов; матросский глаз — зоркий глаз: Чапай!

На самом деле капитан Стукалов походил не на того командарма, каким мы его знаем по фото, а на Чапаева-Бабочкина, на Чапаева из фильма.

Невысокая, ладная фигура, тонкая талия, несколько насупленный лоб, слегка волнистые, русоватые (может быть, выгоревшие) волосы над ним. Да и в манере держать себя этого командира — а пожалуй, и в некоторых чертах характера, в том, что обычно именуют «партизанскими привычками», в любви покрасоваться, стать в выгодную позу — было нечто от бабочкинского образа. Чапаев не конца, а начала фильма: до решающей его стычки с Фурмановым…

В душе солдата вообще, а у русского и советского солдата в особенности, живет способность с удивительной готовностью авансировать своему начальнику всю свою солдатскую (и матросскую) любовь, уважение, даже восторг; я бы сказал — влюбляться в командира.

Солдат жаждет гордиться тем, кто его ведет в бой. Он знает, что должен подчиняться, но хочет подчиняться достойному. Не он выбирает себе начальника, но у него есть все возможности вообразить этого начальника таким, чтобы подчинение ему не унижало, а возвышало солдата. Мне кажется, только очень плохой человек, сухарь, тупица, личность, лишенная всякого обаяния, не сумеет закрепить и оправдать эту априорную, благородную по своей сути, любовь.

А у капитана Владимира Стукалова чего-чего — обаяния хватало.

Кто спорит: он был знающим артиллеристом. Но бойцов пленяло в нем не это. В солдатском чувстве к командиру есть что-то женское: как некоторые женщины, воины хотят, если уж подчиняться, то — «орлу», настоящему мужчине. Их восхищает лихость, порою даже несколько бесшабашная. Их подкупает внимание к ним, умение поговорить с «войском» по душам, вроде как на равной ноге (а ведь не на равной: «Было время, ребята, сам матросскую пайку ел!» Было, да ушло…).

Командир, о котором идет речь, любил и умел произвести хорошее впечатление. Жило в нем и что-то ребячливое: почти детское лукавство и рядом — простота, столь же младенческая.

Он мог и по-начальнически нашуметь, и задушевно спеть с матросами на площадке. Он очень даже мог слегка приукрасить свои (и «Бориса Петровича»!) боевые заслуги и вдруг до краски, как мальчик, обидеться на самое пустячное невнимание или недооценку их. У него были многие слабости, которые во дни Дениса Давыдова или молодого Лермонтова расценивались бы как доблести: был чувствителен к женскому полу, не дурак опрокинуть чарочку, любил вкусно покушать…

Словом, для того чтобы командовать, этот флотский «лебяженский» Чапай очень нуждался в своем Фурманове. Пока такой Фурманов рядом с ним, на равных правах, стоял, он держался хорошо, был в отличной форме. Пока стоял…

«Фурмановым» при этом «Чапаеве» был человек, на мой взгляд, весьма примечательный — старший политрук Владимир Аблин.

— Володя! Это товарищ Успенский, писатель. Политотдел к нам направил. Как поступим: ты сначала с ним потолкуешь или мне? Или вместе? Как целесообразнее?

— А ты как смотришь, Володя?.. Давай вместе, что ли, вкупе… Пермский, а ты куда? И ты принимай участие…

В «каюте» полутемно от близких деревьев. Каюта — стукаловская, командирская. На маленькой полочке десятка полтора книг, похоже — не слишком читаемых. Впрочем, тут больше артиллерия и политграмота, эти — в ходу. В уголке — «Оливер Твист» и рядом Матэ Залка. Бок о бок с Залкой — Станюкович, избранные рассказы. У окна на диване баян, должно быть чаще пускаемый в дело, чем эти томики: вид у него — бывалый…

На другой полке — патефон в голубом футляре; из-под подушки выбились два трофейных пистолета — «Вальтер» и латвийский «Веблей и Скотт»: оба в отличном порядке На столике по одну сторону кое-какое питание, по другую — некий график, карта; на карте странный целлулоидный приборчик, палетка, что ли, с движками; остро заточенные карандаши, расчеты… Но командир сидит в другом конце дивана: рассчитывал явно не он.

Я — на противоположной «койке»; они трое — против меня. Стукалов несколько небрежно откинулся в угол у двери; он, похоже, только что откуда-то пришел; он не только в кожанке поверх синего кителя, но даже с тяжелым восьмикратным «цейссом» на ремешке. Ремешок ему великоват; он завязал его там, за затылком, петелькой, чтобы укоротить. Он выжидательно смотрит на писателя, «Чапай».

Рядом крепко скроенный блондин с наголо бритой головой, гораздо более похожий на прибалта, чем на еврея.

— Аблин! — говорит он и, гостеприимно улыбаясь, явно изучает новую величину на горизонте дальнейшей своей работы: «Писатель, а? Что же с ним можно будет дать команде? Как его обыграть?»

В углу за столиком — старший лейтенант Пермский. То, что он в этом чине, мне сообщает комиссар. Пермский в голубой майке, и китель его явно в другом помещении; он отчасти смущен этим обстоятельством. У него пухлая, немного капризная нижняя губа. Выражение его лица кажется мне каким-то не то сонным, не то недовольным. В следующий миг я соображаю: я ж оторвал его от дела; это он считал, и в руке у него логарифмическая линейка. Закапризничаешь…

И вот тут-то внезапно произошла странная вещь. Но такие вещи случаются с людьми — чаще с мужчинами, чаще всего на войне, в каких-нибудь экспедициях, на кораблях в море… Вдруг!

Вдруг все меняется. Гостеприимная улыбка Владимира Аблина становится просто доброжелательной, приязненной. Теперь он смотрит на меня не только с настороженным интересом — как-то иначе. Видимо, что-то во мне ему вдруг понравилось. В лице Пермского тоже происходят изменения. Он кладет линеечку под карту, взглядывает на меня искоса, с любопытством, но уже без тревоги: по-моему, он успокоился и решил, что пойти в свою каюту и надеть китель успеет потом.