16 октября

Перед рассветом, когда не было шума и город ещё спал, проснувшийся мозг стал спокоен, ибо появилось иное. Оно вошло очень спокойно и с неторопливой осторожностью, ведь в глазах всё ещё был сон, но это было великое блаженство, блаженство великой простоты и чистоты.

18 октября

На самолёте (перелёт в Бомбей, куда он прибыл двадцатого. Записи за девятнадцатое нет). Был гром и великий потоп дождя; был разбужен дождём в середине ночи [в Риме], он стучал в окно и среди деревьев по ту сторону дороги. День был жаркий, и воздух теперь стал приятно прохладным; город спал, и буря прошла. Дороги намокли, движения так рано утром почти не было; небо всё ещё было закрыто густыми облаками, и рассвет вставал над землёй. Церковь [Сан Джованни ин Латэрано]с её золотой мозаикой была освещена искусственным светом. До аэропорта было далеко (Чампиио; аэропорт Фьюмичино еще не был построен), и мощный автомобиль работал прекрасно; он пытался состязаться с облаками. Он обгонял редкие автомобили, которые попадались на дороге; он прижимался к шоссе, проходя каждый поворот на высокой скорости. Он слишком долго пробыл в городе и теперь оказался на открытом шоссе. И аэропорт появился слишком быстро. Запах моря и влажной земли наполнял воздух, свежевспаханные поля чернели, и зелень деревьев была необычайно яркой, хотя осень и коснулась некоторых листьев; ветер дул с запада, и солнца в течение всего этого дня не предвиделось. Каждый лист был отмыт дочиста, и на земле царили мир и красота.

В середине ночи, когда уже всё стихло после грома и молнии, мозг был абсолютно спокоен, и медитация явилась раскрытием в неизмеримую пустоту. Сама чувствительность мозга делала его безмолвным; он был спокоен без всякой причины; действие спокойствия, имеющего причину, есть распад, разрушение. Он был так спокоен, что ограниченное пространство комнаты исчезло и время остановилось. Было только пробуждённое внимание с центром, который был внимателен; это было внимание, в котором источник мысли иссяк, без всякого насилия, естественно, легко. Он мог слышать дождь и движение в соседней комнате; он слушал без всякой интерпретации и наблюдал без знания. И тело было неподвижно. Медитация уступила иному; оно было потрясающей чистоты. Его чистота не оставила ничего; она была здесь — вот и всё, и ничто больше не существовало. И поскольку не было ничего, была она. Это была чистота всей сущности. Этот мир, это спокойствие, есть огромное, безграничное пространство, это мир неизмеримой пустоты.

20 октября

На море, далеко внизу, почти в сорока тысячах футов, казалось, не было ни одной волны —такое спокойное, такое огромное, совершенно неподвижное; пустыня, обожжённые красные холмы без деревьев, прекрасные и безжалостные; опять море и отдалённые огни города, куда направлялись все пассажиры; суета, гора багажа, досмотр и долгая поездка по плохо освещённым улицам ц мимо тротуаров, заполненных всё увеличивающимся населением; множество проникающих запахов, резкие голоса, разукрашенные холмы, автомобили с гирляндами цветов на них, так как это был день праздника, богатые дома, тёмные хижины, и дальше, — вниз по крутому склону; автомобиль остановился, и дверь открылась.

Там растёт дерево, полное зелёных листьев и очень спокойное в своей чистоте и достоинстве; это дерево окружено домами дурных пропорций, населёнными людьми, которые никогда не смотрели на него или хоть на один его лист. Но они делают деньги, ходят в офисы, они пьянствуют, заводят детей и слишком много едят. Прошлой ночью над ним стояла луна, и вся великолепная темнота была живой. При пробуждении, ближе к рассвету, медитация была сиянием света, ибо иное было здесь — в этой незнакомой комнате. Снова был грозный, настойчивый мир, не мир политиков, священников или удовлетворённых; он был слишком велик, чтобы содержаться в пространстве и времени, быть выраженным мыслью или чувством. Он был тяжестью земли и того, что на ней; он был небесами и тем, что за их пределами. Человек должен перестать быть, чтобы был он.

Время всегда повторяет свои вызовы и свои проблемы; отклики и ответы связаны с ближайшим и безотлагательным. Мы заняты ближайшим вызовом и ближайшим ответом на вызов. И этот ближайший ответ на ближайший вызов есть мирская жизнь со всеми её неразрешимыми проблемами и мучениями; интеллектуал отвечает действием, порождаемым идеями, корни идей лежат во времени, в ближайшем, и недумающие люди, поражённые этим, следуют за ним; священник хорошо организованной религии, основанной на пропаганде и на вере, откликается на вызов соответственно тому, чему он обучен; остальные же следуют системе «нравится — не нравится», предрассудка и злобы. А всякий аргумент и жест есть продолжение отчаяния, скорби и смятения. И этому нет конца. Отвернуться от всего этого, давая этой деятельности другие названия, — не значит покончить с ней. Она есть, отрицаете вы это или нет, критически анализируете её или заявляете, что всё это — иллюзия, майя. Она есть, и вы постоянно оцениваете её. Именно этим ближайшим ответам на череду ближайших вызовов должен прийти конец. Тогда вы будете отвечать из вневременной пустоты на непосредственные требования времени или сможете не отвечать вообще, что возможно и будет правильным откликом. Любой отклик мысли и эмоции будет лишь продлевать отчаянье и муку проблем, у которых нет ответа; окончательный ответ выходит за пределы ближайшего, неотложного, спешного.

В этом ближайшем и спешном — вся наша надежда, тщеславие и честолюбивые устремления, независимо от того, спроецировано ли это ближайшее и спешное в будущее многих завтра или в сейчас. Это путь скорби. Окончание скорби никогда не бывает в немедленном, спешном отклике на множество вызовов. Окончание заключено в видении самого этого факта.

21 октября

Пальмы раскачивались с большим достоинством и с удовольствием склонялись в западном ветре с моря; казалось, они так далеки от шумной, переполненной людьми улицы. Пальмы темнели на фоне вечернего неба, и их стволы, стройные от долгих лет терпеливой работы, были красиво очерчены; они главенствовали в этот вечер звёзд и тёплого моря. Пальмы как бы протягивали свои ладони, чтобы принять вас и унести вас с грязной улицы, но вечерний бриз отклонял их, чтобы наполнить небо их движением. Улица была переполнена людьми; она никогда не была чистой, слишком многие покрывали её плевками; стены улицы были загажены рекламой последних фильмов, заляпаны именами тех, кому вы должны отдать свой голос, партийными символами; это была убогая, грязная улица, хотя она и была одной из главных магистралей; немытые автобусы грохотали мимо, такси гудели на вас, и, похоже, здесь побывало множество собак. Немного дальше было море и заходящее солнце. Оно было огненным красным шаром, и день был жаркий; солнце окрашивало в красный цвет море и редкие облака. Ряби на море не было, но оно было беспокойным и сонным. Было слишком жарко для приятного вечера, бриз же, казалось, где-то забыл свою способность приносить отраду. На этой грязной улице с людьми, натыкающимися на вас, медитация была самой сущностью жизни. Мозг, такой тонкий и наблюдательный, был совершенно спокоен, следя за звёздами, осознавая людей, запахи, лай собак. Одинокий жёлтый лист упал на грязную дорогу, и проезжающий автомобиль раздавил его; тот лист был так полон цвета и красоты — и так легко разрушился.

Во время прогулки вдоль улицы с редкими пальмами иное пришло, как волна, которая очищала, придавала силу; оно было как аромат, дыхание беспредельности. Не было сентиментальности, романтики иллюзий или неустойчивости мысли; оно было здесь чётко и ясно, не в какой-то смутной возможности, несомненное, определённое. Оно было здесь, святое, и ничто не могло коснуться его, ничто не могло нарушить его окончательность. Мозг сознавал близость проходящих автобусов, мокрую улицу и скрип тормозов; он осознавал всё это и, кроме того, море — но мозг не имел отношения ни к одной из этих вещей — он был совершенно пуст, без всяких корней, следил, наблюдал из этой пустоты. Иное вторгалось с резкой настоятельностью. Это было не чувство, не ощущение, а такой же факт, как зовущий человек. Оно не было эмоцией, которая меняется, преобразуется, продолжается, и мысль не могла коснуться его. Оно присутствовало здесь с окончательностью смерти, которую никакие доводы опровергнуть не в силах. И поскольку у него не было ни корней, ни отношений, ничто не могло осквернить его; оно было неуязвимо.