После его ухода она попыталась хоть как-то прибрать хлам, делавший невозможным передвижение по комнате, но вскоре отказалась от этой затеи. Все кругом казалось таким пыльным и грязным, что хоть она и устала, но в общем беспорядке не было заметно и следа ее усилий.
Она нашла место, которое, по-видимому, служило кухней, и помыла руки над раковиной, но жирная грязь там, где готовилась пища, просто ужаснула ее. Окно было пыльным и пропускало так мало света, что ей почти и не видно было, что она делала.
Вернувшись в студию, она опять посмотрела на картину, которую отец писал перед смертью, и попыталась ее понять.
Хотя в прошлом ей нравились все его картины, эта была настолько непонятна, что Уне пришла в голову неприятная мысль: а вдруг разум отца помутился, пока он писал ее?
Она подумала, что ей, наверное, следует быть абсолютно убитой горем, раз отец умер. Но, сидя в этой грязной студии, она подумала еще и о том, что она потеряла человека, которого совсем не знала, кого-то, кто совсем не был похож на веселого красивого человека, бывшего ее отцом, когда мама еще была жива.
Невероятное количество пустых бутылок из-под вина располагалось на полу, на столе, на подоконнике — там они были расставлены как кегли — они словно задавали ей вопрос, на который у нее не было желания отвечать.
Она вспомнила, как мама сказала однажды со вздохом:
— Мне бы хотелось, чтобы отец не пил много, когда он в Париже. Домой он возвращается совсем больным. Спиртное никогда не шло ему на пользу.
— Он же не пьет дома, мама, — вспомнила Уна свой ответ.
— По одной простой причине — у нас совсем нет денег, дорогая моя, — ответила мать. — Но когда папа проводит время со своими друзьями, он любит поступать так же, как и они.
Уне теперь оставалось только недоумевать, что же за друзья появились у отца с тех пор, как он поселился на Монмартре, — друзья, которые толкали его к выпивке, даже несмотря на то, что он очень плохо переносил ее.
Видимо, эти друзья и были в ответе за невероятное смешение красок на полотне, которые переплетались и извивались без всякой видимой идеи, без ритма, без смысла.
Она не могла не подумать о своем теперешнем бедственном положении. Что же ей делать?
Если бы месье Дюбушерон продал картину, у нее были бы хоть какие-то деньги, которые дали бы ей возможность осмотреться, поискать жилье и какую-нибудь работу.
Плохо было то, что годы обучения не развили в ней никаких дарований, благодаря которым можно было бы заработать на жизнь.
— Я могу немного играть на фортепиано, — стала перечислять себе Уна. — Могу рисовать, правда, в совершенно любительской манере. Еще я могу шить, и это — почти все! Я должна что-нибудь придумать, должна!
Она почти с отчаянием проговорила это вслух и подумала, что ее голос, отдаваясь от стен просторной студии, звучит как голос бесплотного духа. Наконец она решила, что ей нужно обратиться в какие-нибудь школы — может быть, где-нибудь понадобится учительница английского языка или просто воспитательница маленьких детей.
Подумав об этом и решив, что эта идея весьма разумна, Уна вспомнила, как молодо она выглядит и какой молодой, в сущности, является.
Все учительницы в ее школе были монахинями; они приходили преподавать определенные предметы; все они были, как помнила Уна, женщинами среднего возраста, и подбирали их, видимо, потому, что они обладали способностью держать учениц в дисциплине и заставлять их учиться.
Уна поднялась со стула, чтобы найти зеркало и внимательно рассмотреть свое отражение. Оно ничуть не переменилось с тех пор, как Уна последний раз смотрелась в зеркало в поезде, поправляя волосы.
Но тогда она смотрела на себя, чтобы проверить, насколько привлекательна она, чтобы понравиться отцу, а вовсе не затем, чтобы определить, насколько авторитетно она выглядит, и понять, смогут ли родители и школьные учителя доверить ей маленьких детей.
Единственное зеркало, которое она нашла, находилось наверху, в отцовской спальне. Оно стояло на комоде; середину его пересекала трещина.
Уна долго смотрела на себя, потом сняла шляпу, решив, что этот головной убор только подчеркивает ее детский и какой-то испуганный вид.
Полуобнаженные женщины, изображенные на картинах, развешанных по стенам, смотрели на нее с самодовольством, и Уна поторопилась спуститься по скрипучим ступенькам назад в студию.
Воображение ее разыгралось, и ей стало еще страшнее.
А вдруг месье Дюбушерон забыл о ней? Вдруг он никогда не вернется? Как долго ей следует ждать его и куда идти, если она его так и не дождется?
Ей захотелось есть, но Дюбушерон велел ей никуда не уходить и никого не впускать, пока он не вернется.
— Что же мне делать?
Казалось, этот вопрос выкрикивают ей картины со стен.
Может быть оттого, что ей стало еще страшнее, она подошла к окну.
Уна подняла глаза к небу и стала молиться.
С тех пор как мама умерла, Уна ловила себя на том, что иногда молитву, возносимую Господу, она обращала к матери.
От воспоминаний о маме на глаза Уны навернулись слезы.
— Мама, — говорила она. — Помоги мне! Что мне делать? Куда идти? Я так одинока!
Как только она произнесла последние слова, на лестнице послышались шаги, и Уна поспешно отерла слезы.
Она решила, что это месье Дюбушерон, но, если это не он, подумала она, что же ей делать, если этот кто-то, обнаружив дверь запертой, попытается взломать ее.
В дверь постучали и голос с лестницы произнес:
— Вы здесь, мадемуазель? Это я — Филипп Дюбушерон.
С возгласом облегчения — она была так рада, что он, наконец, пришел, — Уна бегом бросилась отпирать дверь.
— Месье, вы вернулись! — вскрикнула она. Она утверждала очевидное — так рада была его видеть.
Месье Дюбушерон выглядел выше, красивее и более властно, чем она запомнила.
— Да, мадемуазель, я вернулся, — сказал он. — И у меня для вас хорошие новости.
— Хорошие новости?
— Да. Я продал картину вашего отца и завтра, после того как я обналичу чек покупателя, у меня будет весьма значительная сумма во франках для вас.
Уна сжала руки:
— О, благодарю вас, месье Дюбушерон. Я так вам признательна, а вы так любезны!
— Я должен еще сказать вам кое-что, — продолжал он. — Мой клиент, ценитель живописи вашего отца, пригласил вас отобедать с ним сегодня вечером.
— Он был папиным другом? — спросила Уна. Филипп Дюбушерон склонил голову.
— Не то чтобы другом, — сказал он. — С год назад он купил картину вашего отца и сейчас очень благодарен, что я продал ему еще одну.
— Я так рада! Так рада! — воскликнула Уна. — Как мило с его стороны пригласить меня на обед… Но мне кажется, это вы ему подали идею, месье.
— Вы очень проницательны, моя милая. Действительно, так и есть. Мы обедаем дома у его светлости на улице Фобур Сент-Оноре в восемь часов.
Он посмотрел на нее и спросил:
— У вас есть вечернее платье, мадемуазель?
— Да, — ответила Уна. — Оно у меня в чемодане.
Она указала на кожаный чемодан с круглой крышкой, стоявший сразу за дверью — там, где оставил его носильщик.
Месье Дюбушерон оглядел студию.
— Едва ли можно вам предложить переодеться здесь, — сказал он. — И вряд ли здесь есть вода, чтобы вам помыться.
— Есть только раковина в очень грязной кухне.
— Я отвезу вас куда-нибудь, где вы сможете переодеться, — сказал Дюбушерон. — Пойдемте со мной, а мой кучер поднимется, чтобы забрать ваш чемодан.
Уна торопливо подхватила шляпку с того места, куда она ее положила, и надела ее. Ее пальто лежало на стуле, а рядом с ним расположилась маленькая сумочка, в которой хранились перчатки и все деньги, какими она обладала.
Она взяла все это и обратила свое лицо с большими глазами, в которых появилось озабоченное выражение, к месье Дюбушерону.
— Мне надо будет где-то ночевать, месье, — сказала она.
— Да, я понимаю, — ответил Филипп Дюбушерон. — Но сейчас мне кажется, это можно отложить на волю богов.