Прощайтесь, гордо поднимите красивую голову. Не сбрасывайте сокровищ! Стоп, вы спасены. К вам по росе идет Хороший Человек, и клеши у него мокрые до колен.
Первый сон Володи Телескопова
В медпункте над ним долго мудрили: выливали спецсознание через резиновый шланг – ох, врачи-паразиты, – промывали бурлящий организм.
Однако полегчало – встал окрыленный.
Директор с печки слез, походил вокруг в мягких валенках, гукнул:
– Дать товарищу Телескопову самый наилучший станок высотой с гору.
– Э, нет, – говорю, – ты мне сначала тарифную сетку скалькулируй.
Директор на колени перед ним:
– Что ты, Володя, да мы в лепешку расшибемся! Мы тебя путевкой награждаем в Цхалтубо.
Здрасьте, вот вам и Цхалтубо. Вся эта Цхалтуба ваша по грудь в снегу.
Трактор идет, Симка позади, очень большая, на санном прицепе.
Понятное дело, не вынесла душа поэта позора мелочных обид, весь утоп в пуховых подушках, запутался в красном одеяле, рожа вся в кильках маринованных, лапы в ряпушке томатной. Однако не зажимают, наливают дополна.
Утром заявляются Эдюля, Степан и этот, как звать, не помню.
– Айда, Володя, на футбол.
Футбол катился здоровенный, как бык с ВДНХ. Бобан, балерина кривоногая, сколько мы за тебя болели, сколько души вложили, бацнул «сухого листа», да промазал. Иван Сергеич тут же его под конвой взял на пятнадцать суток. Помню, как сейчас, во вторник это было.
А Симка навалилась: Володенька, Володенька, любезный мой, свези бочкотару в Коряжск. Она у меня нервная, капризная, я за нее перед Центросоюзом в ответе.
Ну, везу. Как будто в столб сейчас шарахнусь. Жму на тормоза, кручу баранку. Куда летим, в кювет, что ли? Тяпнулись, потеряли сознание, очнулись. Глядим, а к нам по росе идет Хороший Человек, вроде бы на затылке кепи, вроде бы в лайковой перчатке узкая рука, вроде бы Сережка Есенин.
Удар, по счастью, был несильный. От бочкотары отлетели лишь две-три ее составные части, но и этот небольшой урон причинил ей, такой чувствительной, неслыханные страдания.
Грузовик совершенно целый лежал на боку в кювете.
Моряк и педагог, сидя на стерне, в изумлении смотрели друг на друга, охваченные все нарастающим взаимным чувством.
Старик Моченкин уже бегал по полю, ловил в воздухе заявления, кассации, апелляции.
Вадим Афанасьевич, всегда внутренне готовый к катастрофам, невозмутимо, по правилам англичанства, набивал свою трубочку.
Володя Телескопов еще с полминуты после катастрофы спал на руле, как на мягкой подушке, блаженно улыбался, словно встретил старого друга, потом выскочил из кабины, бросился к бочкотаре. Найдя ее в удовлетворительном состоянии, он просиял и о пассажирах побеспокоился:
– Але, все общество в сборе?
Он обошел всех пассажиров, задавая вопрос:
– Вы лично как себя чувствуете?
Все лично чувствовали себя прекрасно и улыбались Володе ободряюще, только старик Моченкин рявкнул что-то нечленораздельное. В общем-то и он был доволен: бумаги все поймал, пересчитал, подколол.
Тогда, посовещавшись, решили перекусить. Развели на обочине костерок, заварили чай. Вадим Афанасьевич вскрыл банку вишневого варенья.
Володя предоставил в общее пользование свое любимое кушанье – коробку тюльки в собственном соку.
Шустиков Глеб немного смущаясь, достал мамашины твороженики, а Ирина Валентиновна – плавленый сыр «Новость», утеху ее девического одиночества.
Даже старик Моченкин, покопавшись в портфеле, вынул сушку.
Сели вокруг костерка, завязалась беседа.
– Это что, даже не смешно, – сказал Володя Телескопов. – Помню, в Устъ-Касимовском карьере генераторный трактор загремел с верхнего профиля. Четыре самосвала в лепешку. Танками растаскивали. А вечером макароны отварили, артельщик к ним биточки сообразил. Фуганули как следует.
– Разумеется, бывают в мире катастрофы и посерьезнее нашей, – подтвердил Вадим Афанасьевич Дрожжинин. – Помню, в 1964 году в Пуэрто, это маленький нефтяной порт в... – Он смущенно хмыкнул и опустил глаза: —...в одной южноамериканской стране, так вот в Пуэрто у причала загорелся панамский танкер. Если бы не находчивость Мигеля Маринадо, сорокатрехлетнего смазчика, дочь которого... впрочем... хм... да... ну, вот так.
– Помню, помню, – покивал ему Володя.
– А вот у нас однажды, – сказал Шустиков Глеб, – лопнул гидравлический котел на камбузе. Казалось бы, пустяк, а звону было на весь гвардейский экипаж. Честное слово, товарищи, думали, началось.
– Халатность еще и не к тому приводит, – проскрипел старик Моченкин, уплетая твороженики, тюльку в собственном соку, вишневое варенье, сыр «Новость», хлебая чай, зорко приглядывая за сушкой. – От халатности бывают и пожары, когда полыхают цельные учреждения. В тридцать третьем годе в Коряжске-втором от халатности инструктора Монаховой, между прочим, моей сестры, сгорел ликбез, МОПР и Осоавиахим, и получился вредительский акт.
– А со мной никогда ничего подобного не было, и это замечательно! – воскликнула Ирина Валентиновна и посмотрела на моряка голубым прожекторным взором.
Ой, Глеб, Глеб, что с тобой делается? Ведь знал же ты раньше, красивый Глеб, и инженера-химика, и технолога Марину, и множество лиц с незаконченным образованием, и что же с тобой получается здесь, среди родных черноземных полей?
Честно говоря, и с Ириной Валентиновной происходило что-то необычное. По сути дела, Шустиков Глеб оказался первым мужчиной, не вызвавшим в ее душе стихийного возмущения и протеста, а, напротив, наполнявшим ее душу какой-то умопомрачительной тангообразной музыкой.
Счастье ее в этот момент было настолько полным, что она даже не понимала, чего ей еще не хватает. Ведь не самолета в небе с прекрасным летчиком за рулем?!
Она посмотрела в глубокое, прекрасное, пронизанное солнцем небо и увидела падающий с высоты самолет. Он падал не камнем, а словно перышко, словно маленький кусочек серебряной фольги, а ближе к земле стал кувыркаться, как гимнаст на турнике.
Тогда и все его увидели.
– Если мне не изменяет зрение, это самолет, – предположил Вадим Афанасьевич.
– Ага, это Ваня Кулаченко падает, – подтвердил Володя.
– Умело борется за жизнь, – одобрительно сказал Глеб.
– А мне за него почему-то страшно, – сказала Ирина Валентиновна.
– Достукался Кулаченко, добезобразничался, – резюмировал старик Моченкин.
Он вспомнил, как третьего дня ходил в окрестностях райцентра, считал копны, чтоб никто не проворовался, а Ванька Кулаченко с бреющего полета фигу ему показал.
Самолет упал на землю, попрыгал немного и затих. Из кабины выскочил Ваня Кулаченко, снял пиджак пилотский, синего шевиота с замечательнейшим золотым шевроном, стал гасить пламя, охватившее было мотор, загасил это пламя и, повернувшись к подбегающим, сказал, сверкнув большим, как желудь, золотым зубом:
– Редкий случай в истории авиации, товарищи!
Он стоял перед ними – внушительный, блондин, совершенно целый-невредимый Ваня Кулаченко, немного гордился, что свойственно людям его профессии.
– Сам не понимаю, товарищи, как произошло падение, – говорил он с многозначительной улыбкой, как будто все-таки что-то понимал. – Я спокойно парил на высоте двух тысяч метров, высматривая объект для распыления химических удобрений, уточняю – суперфосфат. И вот я спокойно парю, как вдруг со мной происходит что-то загадочное, как будто на меня смотрят снизу какие-то большие глаза, как будто какой-то зов, – он быстро взглянул на Ирину Валентиновну, – как будто крик, извиняюсь, лебедихи. Тут же теряю управление, и вот я среди вас.