Ветер, в снасти свисти! Все наверх, кто успел помолиться!
Ты прости и не старься, подруга, невеста, жена.
В пене, лижущей борт, видим: Дом. Палисадник. Цветы. Черепица.
Окна. Дети. Цветной абажур. Тишина.

Димка смолкает. Как было ему тогда одиноко и сладостно в этих нищих полесских деревнях, у бабки, куда он сбежал от назойливого и давящего воспитания, которым начал тогда заниматься объявившийся отчим, плотненький, маленький, сильный и ловкий человек, которого пригрела и вознесла война, огорчив лишь небольшой контузией. В просторной прибалтийской квартире у отчима, принадлежавшей буржую, убежавшему с немцами, толклись какие-то порученцы, ординарцы, громогласно орали приветствия и тосты нужные люди, что-то уносили, что-то приносили, шло постоянное и скоропалительное завоевание новой мирной жизни. В Полесье он мучился от одиночества, от ссор и драк с деревенскими, от того, что намного перерос и сверстников, и учителей, – но зато он оставался самим собой и здесь шла честная драка за кусок хлеба, а не хватание и дележ добычи теми, кто по чужим плечам выбрался туда, где теплее и суше.

Чекарь сидит, обхватив голову сильными, ловкими пальцами – он начинал как щипач, карманник, – изображает раздумье. Марья Ивановна, ничего не поняв, несколько испуганно смотрит на своих гостей, на Димку, на Чекаря. Она не любит, когда в павильоне читают вслух что-либо заученное. Разговор – это разговор, а чтение – уже агитация. Читать вслух нужно газеты. Она с ожиданием переводит взгляд на Гвоздя: этот все прошел, разберется. Но Гвоздь молчит.

– Мне нравится, – говорит Инквизитор, но Чекарь жестом перебивает его.

– Молодец, – говорит Чекарь. – Молодец. «Окна, дети, невеста, жена. Все мы странники. Вот так вот мечтаешь, мечтаешь. Как моряк, плывешь по жизни. И нет конца.

Он протягивает руку. Димка ощущает его крепкое и дружеское, как ему кажется, пожатие. Чекарь задерживает руку, говорит ласково, а его голубенькие настырные глаза в упор расстреливают Димку:

– Молодец, Студент. Ты знаешь что… Ты о матери, Студент, напиши. О маме. Все мы мало думаем про матерей. А матери о нас столько слез проливают. Мать – святое дело. Святое!

Он вздыхает, отпускает руку Димки и, подойдя к Марье Ивановне, бросает на стойку красненькую бумажку:

– Пивка на всех, Марья Ивановна. По прощальной кружечке.

И исчезает в распахнутой Зубом двери. Гвоздь, сплевывает на пол загустевшую слюну и расслабляет пальцы, откидывается.

– Умен, черт. Ничего не скажешь, умен, – говорит Инквизитор.

– Каждый день с меня три червонца берет! – вдруг взвизгивает тонким голосом Сашка. – Попробуй не дай. Это на мои пиво, на мои! Марья Ивановна, наливай мое!…

Гвоздь молчит, тяжелый загар ненависти постепенно сходит с его скуластого лица. Чекарь еще раз напомнил ему о своем превосходстве. Урка знает: в «Полбанке» чернуху не раскинешь», никаким наглым куражом, духарством здешний народ не завоюешь, не проймешь. Умом взял, интеллигентностью, тонким чувством. У Димки все еще горят уши обласканного добрым словом поэта.

2

Беда, однако, хитрый тактик: если ждешь с фланга, заходит по центру… Или даже обходным манером с тыла. В воскресенье, когда мохнатый мокрый снег гнусно липнет к окну, небо беспросветно, а лето кажется безнадежно далеким, Димка встает поздно после тяжелого сновидения. Накануне они с Гвоздем ходили, взяв билеты у перекупщиков, на последний сеанс «Метрополь» и смотрели очередной трофейный фильм – «Роз-Мари», где изящные актеры пели всем известные песенки, и Димке очень понравилась героиня, девушка чудной красоты. Гвоздь иронически посмеивался, глядя на примолкшего Димку, когда они шли по снежной, опустевшей к ночи Москве. Гвоздь знает, что Димкина любимая еще, может, и не родилась вовсе, – Студент смешной, очкастый, большеголовый, мечтательный, а сверстницам нравятся другие, более опытные и умелые в жизни. Возраст Димкиного успеха – поздний.

Продирая глаза, Димка отмечает, что семейство Евгения Георгиевича уже собирается за столом и извлечен из буфета богемский хрусталь. Праздника никакого вроде бы нет, и Димка думает, что опять он, растяпа, пропустил чей-то день рождения.

За столом, сервированным к праздничному завтраку, все уже в сборе – Димка хочет проскользнуть, но Евгений Георгиевич объясняет, что его-то, Димки, как раз и не хватает. Удивленный студент садится в кресло с высокой резной спинкой, испытывая невероятное стеснение, как и всегда на всяких торжественных сборищах, когда надо следить, что брать из еды, сколько и чем. Тусклый зимний свет поигрывает в серебре и гранях хрусталя. Напротив Димки сидит дочка хозяина, девушка неопределенного возраста с чудным именем Наташа, полная, ленивая и с козьей меланхолией в глазах. Сегодня у нее платье с глубоким вырезом, и Димка с ужасом думает, что теперь ему придется глядеть в тарелку, чтобы не поднимать глаз. Грудь у девушки Наташи полная, женская, подрагивающая от любого движения, и как будто живет отдельной, собственной жизнью. Эта грудь очень беспокоила Димку и днем, и ночью, но Наташа при этом как бы и не существовала. Самое ужасное заключалось в том, что еще отчим, давая Димке адрес Евгения Георгиевича, намекал на существование Наташи, да и в семье хозяина определенно был заговор относительно Димкиной судьбы – был, но постепенно угас. Несколько раз студента оставляли наедине с Наташей вечерами, просили хозяйничать не стесняясь, загадочно улыбались, были так милы, ласковы, что Димка поскорее, едва пустела квартира, убегал куда-нибудь или садился в кладовке за, книгу, включив настенную пятнадцатисвечовую лампочку. А вскоре Димка и вовсе перестал бывать по вечерам в квартире – с появлением в его жизни новых друзей, шалманов и особенно «Полбанки».

Конечно, если бы не испуг Димки перед тем, о чем он втайне мечтал, не его животный затаенный прочный ужас при мысли об окончании воли, если, бы не его предчувствие долгой мутной жизни с чужой женщиной да не беспробудная лень девушки Наташи и ее безликое отношение к Димке, может быть, один из таких вечеров окончился бы с ожидаемым всеми результатом. Да и жена Евгения Георгиевича, Сусанна Григорьевна, не очень способствовала дочкиному счастью – или несчастью, – будучи женщиной чрезвычайно занятой и все силы отдающей работе в каком-то планирующем заведении. От нее якобы зависело снабжение металлургических заводов цинком. Свободное время хозяйки поглощала мигрень. К Димке она относилась немножко брезгливо, искоса поглядывая иногда на его юношеские угри и хождение по утрам боком, прикрывшись руками, подобно голому купальщику, в туалет. Вот и сейчас сухощавая, гладко причесанная хозяйка иногда роняет на Димку взгляд из-под ресниц, недоумевая и признавая неизбежность его присутствия, – так относятся к пятну на скатерти.

Остальные обитатели – сестра Сусанны Григорьевны старая дева Агнесса, скрюченная полиомиелитом, и домработница, она же дальняя родственница Евгения Георгиевича, Капитолина Сергеевна, женщина крупная и властная, – мало занимали Димку. Агнесса вечно сидела в своей комнатушке, покашливала, и ее было жаль. Отчим предупреждал, что для правильных отношений в этом хорошем, культурном доме Димке чрезвычайно важно поладить с Сусанной Григорьевной, которая и является фактически главой семейства, несмотря на видное служебное и имущественное положение своего мужа, но Димка сначала не сумел поладить, а потом не захотел. Однажды, в первые недели московской жизни, был случай, когда хозяйка проявила интерес к постояльцу, – Димка болел гриппом, и Сусанна Григорьевна, движимая материнскими чувствами, посидела около него минут пять, проверила температуру на градуснике. Сказала при этом, что Димка – типичная гнилушка и она лично никогда не болеет простудными заболеваниями. Димка любил поболеть, хоть удавалось это редко, и упрек его уязвил.