«Студент. Несомненно, студент. Бредет по площади и мечтает, глядя наверх. Недавний провинциал. Книжный малый. Должно быть, пришлось помучить глаза при свете коптилки – вот и очки понадобились. Теперь штурмует высоты знаний: тоже нелегкая работа. Особенно если живешь на стипендию!»

Да, именно так он и должен думать, выделив Димку в туманном пространстве и мимолетно, ради минуты отдыха, изучая студента. Он прожил нелегкую жизнь и знал в молодости, почем фунт лиха, знал и многое из того, что Димка, по счастью живя в другой эпохе, миновал: и тюремные карцеры, и вьюжные полярные ссылки, и побеги сквозь пургу. Димка помнит почти наизусть его знаменитую краткую биографию, драгоценную книжечку в красном коленкоровом переплете с золотым тиснением, книжечку, правда, скучную, написанную каким-то механическим человеком, не употребившим ни одного живого русского слова, и скучную вдвойне оттого, что ее следовало изучать год от года заново, но, надо думать, правдиво излагавшую события из жизни необыкновенного человека. Не может такой человек не снизойти к Димке, не полюбопытствовать, о чем же думает, о чем мечтает студент в серой шапчонке, так восторженно, с таким неуемным желанием встречи глядящий вверх, на высокие окна дворца.

Конечно, если бы знать, что он заметил Димку, всего лишь заметил и усмехнулся, то и тогда можно нести это чувство соприкосновения до самой смерти. Но студент надеется на большее, на невероятное.

Вот пожелтевший от табака палец касается кнопки на столе, и вбегает исполнительный веселый порученец в гимнастерке со скрипучей портупеей, и дается приказ: студента привезти. И показывается в воротах башни длинная черная машина, каплей стекает по наклонной брусчатке к тротуару; «Садись, студент». Порученец, распахнув дверцу, глядит из таинственной полутьмы зашторенной машины с живым интересом.

Дальнейшее – сон, видение, сказка. Машина уносит студента, бочком примостившегося на упругом кожаном сиденье, проскальзывает в ворота, часовые берут «на караул», догадываясь, куда везут малого в очках, и машина все поднимается вверх по иной уже, никому не доступной внутренней брусчатке, и останавливается у подъезда, где застыла еще одна пара часовых в тулупах, стерегущих покой САМОГО. И вот уже студент идет по длинным коридорам, сопровождаемый порученцем, который лишь неприметным движением пальца указывает путь, но Димка столько раз представлял эти подъемы по лестницам, повороты, что ему и указаний не требуется; вот только сердце бухает в груди мерно и гулко. И вот кабинет, знакомый ему по картинам и фильмам. Теперь главное не растеряться, доложить о себе четко, сознавая, как ценится здесь каждая секунда.

В. ответ – отеческая усмешка в глазах. Жест трубочкой: садись, студент. Рассказывай. Как там, в твоих родных краях. Рапорты – вот они, на столе, их сотни со всех уголков, но нужно живое слово. От нечаянного человека. Чем живешь, что болит?

Вот тут– то самое главное и начнется. Надо ясно, просто и деликатно выложить то, о чем просили бы его рассказать земляки, если бы могли предвидеть такую встречу. Спокойно и с толком. Ну, само собой, о том, что все здорово вокруг, просто здорово, и народ старается, чтобы поскорее залечить военные раны, и Днепрогэс уже восстановлен в невиданные сроки, и карточки только что отменили, и цены уже снижают… Впрочем, человек в кителе и сам это знает хорошо. Это он отменил и снизил. Ему нужно знать то, о чем умалчивают докладчики и рапортовщики. Или, может, о чем они сами не знают.

Да– да, идут каждую осень хлебные обозы с флагами и транспарантами, и сепараторы на молокозаводах жужжат без перерыва, и уполномоченные, съехавшиеся в село отовсюду, носятся по полям, требуют посеять и убрать, накосить и выдоить, да только в деревне совсем не так ладно, как думают москвичи при своих красивых гастрономах и как пишут в газетах. Совсем даже, можно сказать, не ладно.

Глаза у хозяина кабинета посуровеют, прищурятся. Ну как ему обо всем рассказать, чтобы ненароком не расстроить, не оторвать от более важных, касающихся всего человечества дел? Надо с чего-то смехового, как бы шуточного начать. Вот стали мужички лить под яблоньки керосин, чтобы засохли понемногу, привяли, перестали давать плоды, чтоб потом их на законном основании срубить. Не дай бог здоровое деревце снести, с зеленой листвой: за это можно загреметь. Многие уже свои сады оголили, иной, вот как дед, плачет, а деревья сводит на нет, лучше бы, говорит, пальцы рубить – не так больно. А ведь дед не нытик, не паникер, личное оружие за храбрость еше с гражданской, в шестьдесят лет добровольцем ветеринарил в конмехгруппе, Белоруссию освобождал от фашиста, до Берлина дошел. Что делать, налог с каждого живого ствола такой, что по миру пойдешь. Нашлись изобретатели, мичуринцы шиворот-навыворот, что свой способ придумали – делают медные гвоздики и вбивают в деревья. От ядовитых медных окислов яблоньки да груши сохнут медленно, но зато не доискаться до причины. А запашок керосина земля, если дождя нет, долго хранит. Какой-нибудь бойкий финагент из Минзага может на этот запашок нагрянуть да заактировать умышленную порчу дерева. Финагент – лицо нешуточное, у него, как маузер, полевая сумка через плечо, а, в ней бумаги, химические карандаши да копирка. Бабы воют на все село, когда финагент начинает писать. Уж чего только не сулят. Вот что делает непомерный налог – смех и грех. Да и есть с чего посмеяться: яблоньки, рожают через год, а ты, хозяин, сыми красненькую хоть с пустой ветки, финагент урожаем не интересуется, не ждет милостей от природы. Вынь да положь денежку.

Может быть, он и в самом деле усмехнется несуразицам, о которых, краснея от собственной храбрости, расскажет Димка. Усмехнется и еще покачает головой с явной укоризной в адрес тех, кто додумался до поствольного ежегодного налога. Ишь, мол, бумажные души, издеваются над людьми. И тогда студент окончательно осмелеет. Расскажет и о более важном. О любимицах каждой семьи, о Зорьках и Красулях, Которых все меньше становится в селе: режет народ крупный рогатый скот, режет под любым, предлогом, какой только найдется. Со слезами режет, с приглушенными завываниями и голосьбой, как по близкому человеку. А потом, погоревав и попив платного молочка, заводят, люди коз, которые хоть и рогатый скот, но не крупный, и разрешены к обзаведению безо всякого налога. И называют при этом бородатую глодливую скотину прозвищем, весьма обидным для эпохи восстановления.

Ну, прозвище коз студент, не будет приводить, это совершенно невозможно, потому что несознательные, обиженные судьбой и финагентами люди затронули в этом прозвище имя САМОГО. Да простится им! Ибо не ведают, что творят. Точнее, что творится. Вот тот же налог с коровы, напомнит Димка, из-за которого мужички да бабы изводят ветврачей, чтобы получить справку, разрешающую забой. Тянутся в ветлечебницу с узелками, как к попу на Велик день. Да и как молока взять с отощалых скотин? Не говоря уже о яловых, с которых тоже, как с неуродившей яблони, сдай и не греши. Хочешь – сдавай деньгами, дело хозяйское. Вот и везешь молоко на сепаратку, там его честь по чести берут по сорок семь копеечек за литр и прогоняют через центрифугу, снимают сливочки. Тут же снятое молочко, обрат, голубой, как василек, выкупаешь обратно за пятьдесят три копеечки. А как же – и самим пить надо, и ягнят, поросят выпаивать. Народ втихомолку посмеивается: бывало, в войну просто забирали, а теперь надо, еще и доплатить за удовольствие. А ныне, чтоб, значит, не изводили скот, новое правило – хоть и нет скотины, а молочный и прочий налог сдай. Как говорят на селе: шкуру с чужой свиньи… Вот такое неважное настроение у людей по вине неразумных чиновников.

Конечно, он, студент, понимает, что за просто так хозяйство, разрушенное фашистскими захватчиками, не восстановишь, что терпеть надо, потуже затянув пояса, что кредита у американских, империалистов или у каких-нибудь сателлитов не получишь, разве лишь ценой немыслимых уступок, ценой позора. Понимает! Но уж больно холодные сквознячки продувают деревню, больно голодные, разрушительные. До Москвы эти, сквознячки не долетают, не пробиваются они к столичным жителям, защищенным толстым и крепким стеклом гастрономных витрин, набитых, всякой всячиной, от одного вида которых у непривычного человека кружится голова. Столица – блаженный островок посреди моря беды, на улицах чистота, довольство, смех, приятный разговор, а вся Россия в побирушках, погорельцах, слепых певцах, куда ни глянешь – протянутая рука жалостливый, изматывающий душу напев.