Да, в Полесье весна. Мы уже в гимнастерках.
И в пилотках. Совсем, по жаре, налегке.
Извините, «бэу». Видно – локти протерты.
Это ползали мы, ремонтируясь, в вязком песке.
Было б лучше при шляпе. Костюмчик по росту.
Полботиночки тоже смотреться должны.
И чтоб рядом красивая. Платье в полоску,
Но фотографы будут и после войны.
А теперь уж – как есть. Но на фоне фруктового сада!
Обгорели на солнце. Поджарились малость в газах.
Ну, а так ничего. Посмотрите – ребята что надо,
Только Рафик влюбленный последнее время зачах.
Вот и слово сдержал. Но опять почему-то сдается,
Будто снова пред вами кругом виноват.
Видно, очень уж был непослушен. И это зачтется.
Это я понимаю, когда озираюсь из башни назад.
Ну, зачем я хватал в поведении частые «плохи»
И зачем помидоры соседские спелые рвал?
И зачем из рогатки я кошку убил у старухи Евдохи?
В этом я виноват. Это я хорошо осознал
Сколько жалоб соседских! Я их до сих пор разбираю.
А учительша Вера ходила к нам сколько домой!
Вы ремнем не умели. Отцовским, на вешалке, с краю.
Был бы батя, он врезал. По день по седьмой.
Это танк. Ну, красавец он – как на картинке.
И совсем от войны он пока не устал.
Только портят немного на башне щербинки,
Да болванка по борту чиркнула, расплавив металл.
Это дом на колесах. Спокойный, могучий, надежный,
Хоть и дразнит пехота, что гроб монолитный. Мура!
Только чуть разболтался. Глотаем мы пыли дорожной.
Ну, а так ничего. Дали газу – вперед. И ура!
Меж собою, конечно, зовем его ласково – Васей.
И когда выпиваем (но редко!), то ставим стакан на броню.
И он с нами во всем, как товарищ хороший, согласен.
Дважды нам попадало. Но он не поддался огню.
А еще посылаю вот эту. Я краской немного подправил.
Это просто открытка. Девчонку не знаю. Ничья.
Просто очень мне нравится. Как-то нашел да оставил.
Пусть висит да дождется. А то разорву сгоряча.
Я не хуже других. Вон у Рафика девушка Лела,
Тоже нравится – только по-дружески – мне.
Боевая подруга! На фронт прилететь захотела.
Но, нельзя. Да и как нас разыщешь в огне?
А красивая эта моя? Правда, жаль, что не знаю.
Только вдруг повезет. Ведь не зря говорят про судьбу.
И на станции или в толпе я ее повстречаю.
И по родинке вспомню. По той, что на лбу.
Сохраните ее. Под стеклом. Ну, скажите, невеста.
Буду думать и я. И ребятам немного привру.
Здесь нам как познакомиться? Не с кем. Не место.
Говорят, разобьем их. И в этом году. К ноябрю.
И приписка: Федосья Иванна, простите.
Мы в бою. И нет сил. Отбиваем фашистский навал.
Больше писем не будет. И карточек, мама, не ждите.
Вы крепитесь. Он смертию храбрых. Вчера. Наповал.
Мы вас любим. Мы с вами навечно. Без лести!
Мы за Петю воюем. И с ним до Берлина дойдем.
Мы сыны ваши. Брата сховали по чести.
Под сосной. Вот и план. Хоть слегка подмочило дождем.
Мы, конечно, приедем с победой в Большие Вяземы.
Мы – семья. И без мамы какие в семействе дела?
Дров попилим, поколем. И сложим рядами у дома.
На обратном с войны. Мы не знаем, какого числа.

Замолкает студент – и сидят они вдвоем в военном своем казенном, увешанном плакатами и наставлениями погребке. Димка не чувствует никакого смущения или волнения, как обычно после чтения стихов. Как будто он действительно письмо с фронта прочитал. А понравится подполковнику или нет – это не так уж важно. И еще тихо рад Димка, что не Чекарь был его первым слушателем, а этот сероволосый усталый преподаватель «войны». Наконец Голован поднимает на него глаза:

– Ты эти дела фронтовые чувствуешь, – говорит он. – Только знаешь что, не напечатают твои стихи.

Длинными руками он ерошит свои жесткие, пробитые сединой волосы, улыбается хитро, собирая вокруг глаз густую сеточку морщин.

– Я в этих делах не разбираюсь, – говорит он. – Только понимаю, что ваши эти все доценты набросятся. Чувствую. Пафоса мало, восклицательных знаков. Как будто кусочек жизни – и все. Стихи должны быть красивые. Особенно про войну.

– Я знаю, – соглашается Димка. – Но по-другому не умею. Да и мало красивого на войне.

– Мало, – соглашается подполковник. – И не так, как пишут. То есть радости всякой тоже много. Когда победишь, когда из госпиталя возвращаешься, когда друга вроде погибшего встретишь. И любовь тоже… Об этом пишут. Но о страшном – мало пишут. Страшное – оно очень простое. Вот, скажем, как человек от огнемета сгорает.

Счастлив Димка от этого тихого голоса подполковника, от его слов. Вот сидят они одни в комнате и как равные говорят о самом сокровенном. Если бы была война и он был бы моим командиром, думает Димка, я бы за него в огонь и в воду пошел. А почему – объяснить не могу. Просто верю безоговорочно в этого человека и знаю, что и он мне верит, и еще жалеет, и без, нужды рисковать чужой жизнью не будет.

– Я вас уважаю, – вырывается у Димки.

– Это за что? – Голован усмехается.

– Ну… – Димка мнется. Он не в состоянии объяснять коротко и поэтому бухает первое попавшееся: – Вот все на Зощенко нападают, а вы нет. Хоть, может, и стоит. Пошляк ведь.

– Ну, если все на одного, то уже не стоит, – хмыкает подполковник. – Кроме того, и военных уважаю. А Зощенко боевой штабс-капитан, со всеми георгиевскими отличиями, газами правленный.

– Значит, не трус. Но белый, – Димка растерян.

– Ну, до революции в армии цветов не было, – ' говорит Голован тихо. – А вот герои были.

– Это я знаю, – говорит Димка, вспоминая фотографию Деда.

– Мы одно целое. Народ, – говорит подполковник. – Вот когда мы это осознали на войне, тогда и побеждать начали. А многим на руку, чтобы мы меж собой враждовали… А ты для чего стихи пишешь? – спрашивает он в лоб.