Была минута, когда я с вдохновенной радостью отвергла подлинность Антисоциалистической лиги. Господи, да эта маскарад, фейерверк! Светские интриганы обо-жа-ют костюмированные балы. Вот и братец мой, дурачок, играет в игрушки: этот шутовской хитон в его гардеробе, хитон с каббалистическими знаками! Лоботрясы несчастные…
И такая была минута, но искрой, быстро угасла,
А Михайлов что-то не приходил в Эртелев. Он не давал мне новых поручений ни по закупке бумаги для типографии, ни по добыче кислоты для динамитной мастерской (я часто действовала по этой части, надевая платье сестры милосердия), не посылал с прокламациями или номерами «Народной воли», не просил встретить Н.Н. на Николаевской станции и принять маленький чемоданчик, каковой и доставить по такому-то адресу… Меня словно позабыли в моем флигельке, хотя я аккуратно выставляла на подоконнике знак безопасности – бронзовый, еще дедушкин канделябр в стиле Людовика XVI.
После наших поездок в Харьков и особенно в Чернигов я убедилась в его осмотрительности, всечасной осторожности, интуиции, чутье. Я уверовала в счастливую звезду Михайлова и не особенно тревожилась.
Однако теперь, прочтя в этом проклятом письме об агентах Лиги, «работающих» среди революционеров, я не могла не тревожиться. Правда, в том письме я прочла, что Лига не торопится выдачей полиции лиц, «достойных виселицы», но это не меняло дела.
У меня был адрес одной конспиративной квартиры в Кузнечной. Хозяина не назову, ибо он здравствует и поныне; хотя тетради мои предназначаются заветному портфелю, я не вправе упоминать этого человека… Адрес его дал мне Александр Дмитриевич: «На крайний случай, Анна!»
На условный звонок мне отворил Л. (Обозначу так.) В комнате я увидела Николая Алексеевича Саблина. Мы были знакомы, но мало. Его привлекали еще по «Большому процессу», по делу 193-х. С той поры он скрывался, вел, как сам сказал, заячью жизнь. Родом, кажется, москвич, он редко показывался в Петербурге. После раскола «Земли и воли» Саблин тянул к чернопередельцам, но я ничуть не удивилась, увидев его в нашей народовольческая квартире. Разойдясь во взглядах и поделив партионные средства, старые народники не только не порывали дружеских связей, но подчас союзничали во всякого рода технических делах.
Саблина, однако, привели сюда не технические заботы. Он, оказывается, тоже «ловил» Александра Дмитриевича. Пригласил меня дожидаться вместе; улыбаясь, показал на стол с закуской и бутылкой вина:
– От Дворника может влететь. Надеюсь, управимся до него? С вашей-то помощью, а?
Саблин был элегантен не хрупкой, комнатной элегантностью, а какой-то крепкой, ладной. Пронзительно синеглазый, по-актерски бритый, он и напоминал актера. Он был весельчак или хотел им казаться, и эта ему удавалось. Но сейчас, хотя и улыбался, хотя и принес вино, он отнюдь не глядел любителем выпить и повалять дурака.
Николай Алексеевич бросил на меня внимательный взгляд, налил вино, и мы пригубили – «за встречу».
– А я вот, – сказал Саблин, – исповедуюсь… Душевные невзгоды-с. Если не возражаете, продолжу? Стих нашел…
И продолжил:
– Да, устал. Устал от этой заячьей жизни. Слоняюсь как неприкаянный: от брата, он в «Русских ведомостях», в ресторанчик на Петровке, где богема, а из этого тухлого «Палермо» – к брату… Одна радость: Глеб Иваныч Успенский приедет… – Саблин посмотрел на меня, потом на Л. и покачал головой, точно сам себя осуждая. – Хорошо бы, конечно, в деревню податься. Да беда: о чем я с мужиком толковать стану? Совсем «обгорожанился», в крестьянстве ни бе ни ме.
– Но ты остаешься чернопередельцем? – спросил Л.
– Гм… По названию, что ли… Ну, скажи на милость, какая правильная деятельность возможна в деревне, ежели репрессии лавиной? Ну, а за «Хитрую механику», за брошюрку – в Сибирь? Не глупо ли, а? В деревне – тьма-тьмущая, там бы прежде школы завести, а меня, ей-ей, не влечет культуртрегерство.
– Что ты решил? – спросил Л.
Саблин помолчал, собирая и распуская морщины на лбу.
– Что решил… Знаете, как в струе кислорода горит? Вот так и сгореть.
– Постой, Николай Алексеич, ты что это?
– Эх, братцы мои, надо к сильным приставать. Хоть какую-нибудь пользу принесешь, а то ведь, право, лишний человек.
Я слушала все напряженней.
– Но вы, – сказала я, – вы не верите в террор?
Он взглянул на меня строго, совсем как бы и не по-саблински. Он будто колебался, говорить иль не говорить, но ответил без долгих слов:
– Нет, не верю.
Откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди.
– Не верю, – повторил негромко и твердо.
Я не сводила с него глаз.
– Ну, а в революцию тоже не верите?
– В революцию верю. Очень верю, Анна Илларионовна. Да только не в завтрашнюю и не послезавтрашнюю. Она невозможна, пока не созреет.
– Стало быть, – встрял Л., – вот так, как ты: сел да и ручки сложил?
Саблин усмехнулся.
– На мой счет ты, брат, прав. Покамест прав… А если серьезно, то нынче России, знаете ли, кто необходим? Сеятели! Да-да, сеятели впрок. Как вот лес разводят. У них там, в европах: дед разводит, и не для себя, не для детей даже – для внуков. Это что? Расчет просто? Может, и расчет, да только и огромная культурная выдержка, вот что, господа. Нынче всех важнее – простой учитель. Вот так-то. Да-с, простой учитель, а не мы… Мы-то кто? Мечтатели, идеалисты! Если угодно, страстные художники новой жизни.
– Ну, так бери букварь и ступай, – сказал Л.
Саблин выпил один, никому не наливая, будто и позабыл про нас. И опять откинулся на спинку стула, но тотчас вскочил и быстро прошелся из угла в угол.
– А то-то и дело, что не могу…
Это «не могу» прозвучало почти страдальчески. Лицо Саблина не исказилось, нет, но на лице его словно бы появилось то, что называется маской Гиппократа. Он вдруг напомнил мне полковника Мещерского. Ни единой черты схожей, а напомнил, и я подумала: «Его убьют, непременно убьют…»
– Цеплялся было за мысль о личном благополучии, – сказал Саблин с горькой иронией. – Опять не могу, плюнул бы сам на себя. Не-ет, струя кислорода и сгореть. Последняя карта у террористов. И если она будет бита…
Он словно бы отступил в сумрак и задумался. Мы с Л. молчали.
– И тогда? – спросил наконец Л.
– Тогда? Тогда на много лет все замрет. И постепенно, как, знаете, жизнь из пучины морей, постепенно опять возникнут споры о теории, кружки разные, потуги либералов сторговаться с правительством… Вот так, думаю, будет.
– Николай Алексеич…
Я будто позвала его, не обратилась, а именно позвала, и, наверное, что-то такое было в моем голосе, потому что Саблин вдруг улыбнулся мне, широко и легко улыбнулся.
– А не нытиком сделаться, а? И не стреляться. А коли и застрелиться, так чтоб хоть малый, а толк.
– И вы…
Он не дал мне досказать.
– Я к ним пойду.
– Не верите, а идете?
– Иного нет. А так-то что? Так оно и никчемушно.
(Минул год. Произошло первое марта. На Тележной улице жандармы брали конспиративную квартиру. И мужчина средних лет, как писали газеты, оказавшийся государственным преступником Саблиным, застрелился…)
Он шел к «Народной воле», а я уходила от «Народной воли». Он уходил от «Черного передела», а я шла к «Черному переделу». «Сеятели впрок нужны… Не могу», – сказал он. А я? Я разве могла? Но послушай, сказала я себе, ты вчера только, нет, ты еще час назад полагала, что и можешь, и должна? Я встала.
– Куда вы? – удивился Л.
А Саблин не удивился.
– Она к ним.
Л. не понял. Я поняла.
Они проводили меня в прихожую. Я просила передать Александру Дмитриевичу, что жду его у себя завтра, непременно жду, очень нужно, совершенно безотлагательно.
3
Шапку, бороду, каракулевый воротник, лацканы пальто – все запорошило крупными хлопьями. И снегом пахло от Александра Дмитриевича. Должно быть, он быстро шел – лицо горело. И должно быть, очень ему были по душе и эта шибкая ходьба, и снежные хлопья, и ветер, и конка. Он, наверное, хорошо, крепко себя чувствовал, физически хорошо, телесно крепко, радовался снегу, ветру, начавшемуся дню.